Романески - Ален Роб-Грийе
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тени умерших проносятся быстро, подстегиваемые налетающим шквалом, они проносятся на своих серых скакунах, то есть на изорванных в клочья серых мрачных тучах, проносятся по непрерывно меняющему свой цвет небу близкой весны, ранней весны, первой весны… которая станет последней… Тени умерших проносятся быстро. Они следуют друг за другом непрерывной вереницей. Когда-то их звали Говэн, или Ивейн, Тристан из Леонуа, Персиваль или Парсифаль, Ланселот Озерный, король Артур… Они несутся быстрым галопом, подпрыгивают в плохо закрепленных седлах, рискуя в любую минуту свалиться с коней, ибо их тела, закованные в блестящие латы, то опасно отклоняются назад, то почти падают вперед, то резко клонятся влево, то столь же резко — вправо. В любую минуту можно ожидать, что перед твоими глазами возникнет ужасающая картина: сброшенный с седла рыцарь в гремящих доспехах, рыцарь, чья нога так и осталась в стремени, бьется головой о землю, а его обезумевший от страха скакун несется с уже мертвым телом по полям и лесам… Судьба разорванных лошадьми Мазепы и королевы Австралии Брунгильды… Но призрачный эскадрон продолжает свой путь, уносимый западным ветром, что порывами налетает уже в течение трех дней. За ним вскоре появляется и второй, в ком я узнаю Ричарда Глостера, Гламисского тана Макбета, Йозефа К., Сарториса, Ивана Карамазова и его брата Дмитрия, узурпатора Бориса, Эдуара Маннере, Николая Ставрогина… А за ними следуют и тени других умерших, потоки воздуха и порывы ветра то и дело разрывают на части этих бурно жестикулирующих облачных марионеток, они скручивают их, треплют, как флаги на полях сражений в часы кровавых битв, рассеивают, чтобы из этих клочков и лохмотьев создать новые кавалькады призраков.
Прямо внизу, между оголенными ветвями выстроенных в четыре ряда толстых буков, образующих весьма внушительную подъездную аллею, возвышается Черный дом, освещенный призрачным и как бы пропитанным предчувствием близкого ненастья светом конца зимы, почти начала весны, предвесенья. Он возвышается как нечто бесполезное и неколебимое, стойкое, прочное, похожий, пожалуй, на старый военный корабль, лишенный пушек и парусов, стоящий на якоре у мола, корабль, на который с неимоверным упорством обрушиваются столь же упорные, как и он сам, волны. Он похож на корабль, на который все падает и падает снег: снег детства и детских страхов, снег сновидений и грез, снег столетий, снег вечности, снег воспоминаний.
Я припоминаю, что после выхода в свет моего романа «В лабиринте», первого из моих романов, за которым в печати — в большой печати — отчасти признали некоторые достоинства, Ролан Барт, напротив, обрушился на меня с упреками за то, что я уделил слишком большое внимание этому назойливому снегу, медленно засыпавшему городок, осажденный противником как раз после поражения в битве при Рейхенфельсе, той самой, в ходе которой подполковник де Коринт, как я уже имел честь вам рассказать, отличился и прославился, из тщеславия с шиком и блеском прогарцевав во главе своих драгун. Как утверждал Барт, слишком уж преувеличенная «прилагательность» этих снежинок и хлопьев, мало-помалу обволакивающих обезлюдевший городок неумолимым и безжалостным саваном, придавала им какое-то особое метафорическое значение, которое незадолго до того мы оба осудили, ибо усмотрели в подобных деяниях некое извращение: стремление создать над любой вещью или предметом некую вязкую, липкую корочку, которая в конце концов лишила бы этот предмет осязаемости и даже реальности.
Сегодня, как и прежде, я никогда ничего не пишу и не описываю, если не вижу этот предмет перед глазами, если он не предстает перед моим внутренним взором почти материально. Вот так превращается в нечто вечное сейчас, в эту минуту, размеренное, монотонное падение белых неосязаемых пятнышек, что движутся сверху вниз, все с одинаковой скоростью, безмятежно, спокойно, как будто чья-то невидимая рука разбрасывает их по поверхности театрального занавеса, еще только создаваемого другой невидимой рукой, которая мягко и бесшумно движет уток с нитями, направляя его откуда-то сверху, из-под колосников, находящихся вне поля зрения. И однако же, несмотря на бесконечное падение снежинок, кажется, что уже довольно толстый слой снега, покрывающий безлюдную, пустую сцену, притихшие безлюдные улицы, палубу покинутого экипажем судна, мой письменный стол писателя, нисколько не увеличивается.
Два прилагательных уже с первых страниц так и просятся на кончик пера: зыбкий и чрезмерный. Я уже употреблял их. И это произошло отнюдь не случайно и отнюдь не из-за преступного недосмотра. Чрезмерность эффекта присутствия, как бы заставляя застыть некие предметы и оставляя их в подвешенном состоянии (этот снег, что падает сейчас, неподвижен, он словно застыл и завис над зимним пейзажем, который я вижу из моего окна, представляет собой стоп-кадр, чистый экран, белую страницу), не имеет на самом деле ничего равного в своей ничтожной и смехотворной точности, кроме зыбкости связей, объединяющих картины и образы между собой — образы странствующих рыцарей или затонувших кораблей, — связей, как бы придающих этим картинам и образам возможные значения, впрочем, постоянно подвергающиеся сомнению и отвергаемые, ибо они похожи на хлопья пены, что выносит на берег волна, затем приподнимает на мгновение и грозит тотчас поглотить, столь они хрупки, мимолетны, ненадежны и зависят от прихотливой игры случая.
Итак, снова Черный дом, после настоящего «потопа» из мокрого, полу-растаявшего снега. Небо сейчас очень переменчиво, облака быстро несутся с запада на восток, и само небо будто расколото, разбито на куски и осколки: темные, очень темные тучи со свинцовым отблеском чередуются с более светлыми, сероватыми разрывами, по краям озаренными золотистым сиянием.
Под этим светом промокшего и продрогшего предвесенья все предметы открывающейся моему взору картины поблескивают как-то уж слишком ярко, чересчур, что кажется даже подозрительным: порыжевшие прошлогодние листья, почти еще не поврежденные, с четкими контурами, образующие плотный мокрый ковер на земле по обе стороны от центральной аллеи, еще более раскисшей и превратившейся в лужу жидкой грязи, где оставили свои почти волшебные отпечатки копыта лошадей; замерзшие капельки, превращенные в хрустальные подвески на стеблях кое-где уцелевших злаков, иссушенных