Дневник - Витольд Гомбрович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кого здесь винить? Время? Людей? Но сколько других, еще безжалостней раздавленных. Мне в свое время не удалось, потому что в Польше мною помыкали, а сегодня, когда, наконец, и один и другой меня зауважали, для меня не находится места, я бездомный до такой степени, что как будто я вообще живу не на этой земле, а вращаюсь где-то в межпланетном пространстве, как одинокая планета.
Среда
Письмо от одной дамы (полученное в начале января из Канады, а написала она его по прочтении дневника в ноябрьском номере «Культуры»):
«Дорогой пан Витольд, …я не писала, потому что я зла на Вас, и удручает меня, что Вы так спокойно и без тени смущения входите в „возраст потерь“. Неужели все усилия за Вас должны делать другие? Я считаю, а скорее опасаюсь, что аргентинская пампа слишком сильно взяла Вас в свои объятья и что Вы все меньше вспоминаете, что перед тем, как умереть, следует еще немножко пожить. Создается впечатление, что Вы умираете в темпе галопа, хотя, разумеется, это умирание может разминуться на полстолетия с тем следующим, после которого Вам уже не писать даже фрагментов из дневника, даже воспоминаний об ужине или паре ботинок.
Поначалу Ваши записки носили полемический характер, они вызывали ответную реакцию, пусть даже негативную, но сильную. Что же касается последних дневниковых записей, то они не вызывают во мне вообще никакой реакции, если не считать удивления, что Вы это пишете, а „Культура“ это печатает.
Я весьма удручена. Ибо если Вы с таким упорством стараетесь сойти на нет, никто Вам не сможет помочь. Мне кажется, Вы просто упорствуете. Так есть ли выход из этого тупика?
Вы хоть понимаете, что в этих своих „фрагментах“ Вы уже давно занимаетесь только поучениями, какими должны быть новое искусство, литература, новая форма, и какими не должны быть, и почему Вам кажется, что такой-то и такой-то совсем плохой или не совсем?
Вы ведь не критик, не искусствовед или литературовед. Вы называетесь писателем, творцом литературы, вот и творите, а не комментируйте, что написали другие (а в основном — чего не написали).
Что Вам за прибыль, если узнаете, в чем состоит проблематика современности или дух современности, или ее тональность? Художник сам чувствует ту тональность, в которой он может творить, а современна она или будет таковой только через сто лет — это художника не касается, равно как и то, попали в верную тональность другие писатели или не попали, и вообще — существуют ли они.
Если Вам нравится творить на некий современный лад, то не имеет значения, к кому вы будете ближе — к Дали или к Сартру, — лишь бы Вы творили. К сожалению, те echantillons[94], которые мы встречаем во „фрагментах“, скорее сделаны, чем сотворены. В них нет вдохновенья, убедительности, былой широты. Зато есть главным образом отрицание.
Я уверена, что Вы понапрасну растрачиваете себя и что только какой-то резкий рывок вверх может прервать этот процесс».
Она удручена. И хочет резко рвануть меня вверх. Оно конечно, дневниковая запись в ноябрьском номере получилась легкомысленной: несколько несвязных заметок и отпускной рассказ о крокодиле. Что же мне теперь, все время стрелять из пушки? А если вдруг мне захочется выйти с духовушкой на воробьев или на крокодила?
Письмо во многих отношениях знаменательное, и прежде всего — как свидетельство того давления, какому всегда подвергается автор со стороны читателей: «Не пишите про это, пишите только про то… Будьте всегда серьезным. И всегда вдохновенным. Не занимайтесь критикой. Не вдавайтесь в размышления, зачем Вам размышлять!»… (Как же мне знакома эта польская школа немышления.) Череда запретов и ограничений, напоминающих… что же они так напоминают?.. Сегодняшние ограничения оборота товаров и валюты.
Как ей хотелось, чтобы я писал вещи только серьезные (для нее) и провоцирующие разногласия. Но я записываю в этом дневнике также и свою собственную историю, т. е. то, что важно для меня, а не ей или вам. Каждый из этих монологов необходим мне, каждый дает мне легкий импульс. Вам наскучила моя история? Вот лучшее свидетельство того, что вы не сумели прочитать в ней свою. Ее, видите ли, оскорбляет, что я сообщил публике о своем ужине и ботинках. Вы должны были бы искрящимися смехом, триумфальными возгласами, боем в бубны и литавры выразить свою радость по поводу того, что благодаря мне факт, не имеющий значения для массы и полный значения только для меня, был сообщен urbi et orbi[95]. Если бы разрешалось писать только о всеобщих проблемах, какая литература объявила бы о существовании личной тарелки супа и личной пары ботинок? А ведь литература должна охватывать все.
Что же такое дневник, если не личные записки, сделанные для личного пользования? Этот исходный пункт выделяет дневниковый вид литературы из всех остальных — да еще как выделяет! Литература имеет двойной смысл и двойной корень: она рождается из чисто артистического созерцания и бескорыстного стремления к искусству, но в то же время она — личная интрига, игра автора с людьми, инструмент его борьбы за свое духовное существование. Она вызревает в одиночестве, являясь творением ради самого творения, но в то же самое время она — общественное дело, навязывающее себя людям, более того — публичное сотворение себя при помощи людей. Она возникает от жажды Прекрасного, Добра, Истины, но в то же время она — жажда славы, значительности, популярности, триумфа. Дневник писателя, выражая тот второй, личный аспект литературы, является дополнением к произведению чисто художественному. Целостную картину творчества мы получим только тогда, когда увидим автора в этих двух измерениях: как бескорыстного объективного художника и как человека, борющегося за себя среди людей.
Но в таком случае не требуйте, чтобы дневник писался только ради вашего удовольствия, как повестушка или фельетоны, поскольку он также, а может, и в большей степени — борьба с вами, попытка «приучить» вас к автору, насыщение вас чьей-то экзистенцией, взыскующей вас, но которая может показаться вам излишней — и если вы хотите, чтобы такое частное писание вообще существовало, вы должны оставить ему немного свободного пространства. Что касается меня, то вы очень хорошо поступите, если не слишком будете лезть в мою работу. Я бы с ума сошел, если б учитывал каждый ваш каприз, — как из числа хвалебных, так и из числа ругательных. Следите за тем, чтобы мой дневник содержал необходимый уровень ума и живости, ровно в той степени, в какой это приличествует печатному слову, а все что сверх того — оставьте на мое усмотрение. В этот мой мешок я складываю много всякой всячины — целый мир, к которому вы привыкнете лишь настолько, насколько я получу превосходство над вами, а пока что многое из него покажется вам излишним и будет удивлять, как такое можно печатать.
Четверг
Сказать или не сказать? Примерно год назад случилось со мной вот что… Зашел я в туалет, что в кафе на ул. Каллао… Стены туалета покрыты надписями и рисунками. И никогда безрассудное желание не впилось бы в меня своим ядовитым жалом, если б я случайно не нащупал в кармане карандаш. А карандашик-то был чернильный.
Полнейшая изоляция и гарантия от посторонних взглядов, укромный уголок… и вода журчит: давай, давай, давай. Достал я карандаш. Послюнил. Написал на стене, высоко, чтобы трудно было стереть, по-испански написал нечто невразумительное вроде:
«Дамы и Господа, поимейте же…»
Спрятал карандаш. Открыл дверь. Прошел через всё кафе и растворился в уличной толпе. А надпись осталась.
С тех пор я живу сознанием, что есть где-то моя надпись.
Я все колебался, рассказать об этом или нет. Колебался не из соображений сохранения доброго имени, а потому что написанное слово должно служить распространению определенных… маний… Не скрою: я никогда, никогда даже представить не мог, что это может быть таким… электризующим… и я едва сдерживаю досаду на себя, что столько лет потерял, не ведая наслаждения сколь дешевого, столь же и абсолютно безопасного, без малейшего риска. Есть в этом что-то… что-то удивительное и упоительное, проистекающее, вероятно, из страшной очевидности оставшейся на стене надписи, соединенной с абсолютным инкогнито писавшего, которого теперь ищи-свищи. А еще — что это совсем на другом уровне, чем мое творчество…
Пятница
И все-таки я заявил о себе… Уже что-то вроде славы. Во всяком случае — уважение. Могло бы показаться, Гомбрович, ты одержал победу в родном дворе и можешь теперь наслаждаться созерцанием сконфуженных лиц… которые совсем недавно называли тебя паяцем. Месть — вот наслаждение богов! Эта баба больше не посмеет нагло обращаться с тобой. Этот кретин должен теперь отказаться от своего мнения. Купаюсь в лучах славы. Но эта слава… гм… нет, все-таки тупость непобедима! Ее нельзя побороть!