Ночь предопределений - Юрий Герт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Чуете, как пахнет?— Глаза его подернулись поволокой, ноздри крупного, прямого носа плотоядно раздувались.— Ну, рыбка, доложу я вам!..
Феликс потянулся к свертку понюхать, но и тянуться не к чему было, так она пахла, рыбка, сквозь похрустывающий в руках Сергея пергамент и — сверху — двойной слой газеты.
— Рыбка чудная,— согласился он. Однако не смог скрыть некоторой принужденности в голосе.
— Вы не думайте,— сказал Сергей,— у них тут ларек, я деньги заплатил, честь по чести...
— А я и не думал,— сказал Феликс.
— Нет, подумали. Я же вижу.
— Ну подумал. Но теперь не думаю.
Сергей покосился на него — недоверчиво и плутовато. Оба рассмеялись.
— Теперь газку,— сказал Сергей, потирая руки.
Ветер не утихал, наоборот, он дул с постоянной, неослабевающей силой, сквозь живую, клубящуюся муть едва проступали очертания окрестных холмов. Но до гостиницы они добрались быстро, или так ему показалось, когда она внезапно выросла рядом с машиной, притормозившей почти впритык к крыльцу.
— У меня просьба,— произнес Сергей перед тем, как открыть дверцу,— Очень вас прошу...— Он поднял глаза на Феликса. Они были ясные, чистые, но где-то в глубине их была неуверенность,— он боялся чего-то, быть может, отказа.— Ко мне должен еще зайти... наш Статистик. (Он запнулся перед словом «наш», видно, поискал и остановился именно на нем). Потолкуйте с ним. Только не о том... Не о чувстве собственного достоинства и тэ дэ и тэ пэ. Тут речь идет о человеке, о его судьбе...
— Может быть, он уже здесь,— сказал Сергей, открывая дверцу.
6
Феликс ни о чем не успел его спросить.
Пространство между машиной и входом в гостиницу было полно песка и ветра. Феликс первым ухватился за дверь, не без усилия оттянул ее, пропуская Сергея с прижатым к груди свертком и за ним Риту. Закрыв лицо ладонями, она пыталась одновременно заслонить глаза и удержать на голове рвущийся улететь платочек.
В прихожей было пусто. Дощатый пол, подобно толстой кошме, выстилал слой песка. Рымкеш, покинув свой пост у тумбочки, укрылась, наверное, в дежурке. У стены, на виду, стоял связанный из прутьев веничек. Все трое, смеясь, отряхнулись, как от снега, даже потопали, сбивая с ног пыль, и , тут Феликс заметил Гронского.
Гипнотизер возвышался в конце коридора, на фоне тусклого окна, освещенный блеклым, падающим из боковой двери светом,— громоздкая, монументальная, но вместе с тем и смутная, как бы лишенная веса и трехмерности фигура... Он был в черных, наутюженных брюках, в белой рубашке с бабочкой на груди, словно готовый тотчас облечься в концертный фрак или смокинг. Впрочем, и фрак, и бабочка, и волочащий тяжелые складки занавес — все это лишь на какой-то миг представилось Феликсу, и представилось, наверное, оттого, что после сеанса в Доме культуры он видел Гронского впервые, и видел еще вчерашним, воспаряющим над залом, над Айгуль...
Феликс почувствовал отвращение. Но вместе с тем и какое-то странное, он сознавал — постыдное восхищение этим человеком... У него мелькнула мысль, что без всякого желания со своей стороны, скорее наоборот, он оказался включенным в какое-то действо, центром которого был Гронский... И что — хотя это было уже вовсе нелепо — теперь участвовал, и тоже как-то в обход собственной воли, в комически-торжественной процессии «приносящих дары». Было поздно из нее выскочить или отстать.
Впереди, с пергаментным поленом на вытянутых руках, выступал Сергей. Голова его была слегка запрокинута, как если бы он смотрел не на Гронского, а куда-то выше. За Сергеем, стараясь подладиться под его замедленно-широкий шаг, семенила Рита. Лица ее Феликс не видел, но по расставленным в стороны острым локоткам отчетливо представлял сложенные на груди руки — ладошка к ладошке — и губы, собранные в бутончик. Сам он шел замыкающим, тоже волей-неволей сдерживая шаг, так что если чего им и не хватало, так это органа и сладостных, струящихся с вышины голосов: длинный коридор вполне мог сойти за неф католического костела, Гронский же, воздевающий руки все выше по мере их приближения,— за благостного ксендза.
Одна из дверей отворилась, на пороге возник, сонно потягиваясь, Карцев в тренировочном костюме. Из другой выглянуло чье-то незнакомое лицо, широкое, красное, с выгоревшими дожелта бровями и рыжей бородкой от уха до уха — а-ля Эффель. Спиридонов рывком отворил свой номер и повел ястребиным носом во след растекающемуся в воздухе аромату.
— Позвольте вручить!— произнес Сергей. Будь на ногах у него вместо разношенных кроссовок сапоги со шпорами, в этот миг непременно бы раздался звон,— так лихо приставил он пятку к пятке. Гронский же, приняв сверток, поднес его к лицу, зажмурился, глубоко потянул в себя воздух затрепетавшими ноздрями, возвел глаза к потолку, как бы истаивая от блаженства, и издал один-единственный звук:
— О-о-о!..
Это был не просто звук — это был стон, долгий, протяжный...
Артист!..— подумал Феликс.
В мятых, мешковатых брюках (как теперь видел Феликс), в несвежей рубашке с отстегнувшейся на обшлаге запонкой, в криво подцепленных подтяжках, Гронский величаво, с достоинством, принимал аплодисменты, с высоты своего роста как с эстрадных подмостков, кивая головой..
— Мамочка!— плаксиво сморщился Спиридонов.— Рыбки хочу! Хочу рыбки!..
Гронский с мрачноватым недоумением оглядел всю компанию, которая толпилась вокруг, и сделал движение, означавшее готовность немедленно вернуть дар.
— Нет!— отстранился Сергей торопливо.— Это вам... У меня... Тут я прихватил еще ломтик...
У него в руках и вправду — Феликс только диву дался — появился сверточек.
Сергей шагнул в комнату, где поблескивал белым корпусом тихо жужжащий «ЗИЛ», и все повалили за ним.
Комнатку про себя Феликс именовал кают-компанией: помимо холодильника здесь стоял большой, приткнутый к стене стол, а на нем — самовар, и не электрический; а на угольном жару,— домовитый, бокастый, на памяти Феликса не раз собиравший вокруг себя обитателей гостиницы скоротать вечерок. Было тут несколько порядком расшатанных табуреток, и среди них одна коварная, обладающая свойством, к общему веселью, пребольно защемлять доверчиво опустившийся на нее зад; и кроме того — два старых, вполне безопасных венских стула с гнутыми спинками; и фикус, разросшийся, захвативший целый угол; и, наконец, на случай, если отключат электроэнергию,— лампа-молния. Лампа эта была единственной на всю гостиницу, в отличие от семилинейных лампешек, разносимых по номерам. Может быть, за нее Феликс и любил не по-гостиничному уютную «кают-компанию»: лампа напоминала детство, хотя тогда, в войну, зажигали ее изредка, если был к тому повод или в достатке появлялся керосин, и с нею, празднично освещавшей все вокруг взамен тусклой коптилки, связывалась какая-то радость и отдаленная надежда...
Они остались в коридоре вдвоем. Гронский передал кому-то из устремившихся в кают-компанию сверток с рыбой и, стоя перед Феликсом, то подносил к носу, обнюхивая, ладони, то потирал их одна о другую, словно стремясь уничтожить следы балыкового жира. При этом он пристально смотрел на Феликса, казалось, обдумывая, что сказать, или вынуждая его заговорить первым.
— Вчера вы великолепно работали,— сказал Феликс.— Честно сознаться, когда я прочел афишу...— Он слегка пожал плечами и улыбнулся.— Но когда я наблюдал за вами, мне казалось, что вы держитесь много свободней Мессинга и добиваетесь большего эффекта.
Гронский ничего не ответил, даже не кивнул, продолжая потирать ладони. Руки у него были пухлые, чувственные, в мясистых подушечках. Как у орангутанга, подумал Феликс.
— Хотя последний номер был слишком... жесток,— сказал он.— Да, жесток... Даже страшен.
— Вы находите?— переспросил Гронский. При этом Феликсу показалось, что он чуть-чуть, уголками губ, улыбнулся. Но в коридоре было темновато, Феликс неотчетливо видел его лицо.
— Да,— повторил он с внезапной мстительностью,— именно так. То, что вы делали, особенно в конце, было жестоко.
— Вы находите?— повторил гипнотизер.— Что же там было... жестокого?.. В жизни все куда более жестоко... И что же?— Голос его звучал отрывисто, хрипло.
— Как это — что же?
— Да,— сказал Гронский, глядя ему прямо в глаза,— и что же?..
Он явно на что-то намекал. А может, и нет. Может быть, эта горькая хрипотца, надорвавшая бархатистый баритон, была лишь проявлением брюзгливой старческой иронии — над собой, над целым светом... Но Феликс, следуя за Гронским в его номер, думал о своем вчерашнем приключении, Рите, лодке... Ему сделалось не по себе. Он ощутил вдруг неподозреваемую прежде сложность в отношениях между ними, этой девушкой и стариком,— в отношениях, в которые чуть было не встрял сам... Он бы не ответил, отчего мысли его соскользнули к Рите, о ней-то не было сказано ни слова, но намек вполне мог и быть, намек, а за ним разговор, и Феликс последовал за Гронским, чтобы тот не решил, что он уклоняется.