Истоки контркультуры - Теодор Рошак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В отличие от нее, красота магического видения – это красота глубоко ощущаемого священного присутствия. Это восприятие не упорядоченности, а мощи. Оно не оставляет ощущения полного и полноценного знания; напротив, оно может начаться и закончиться с ощущением всепоглощающей тайны. Мы не знаем; мы ощущаем благоговение. Ближе всего большинство из нас может подойти к подобному ощущению, разделив восприятие пейзажа поэтом или художником или восприятие любимого любящим. Во время этого опыта нам не будет хотеться вызнавать, резюмировать или решать. Напротив, нам будет достаточно наслаждаться поразительным фактом, что перед нами это чудесное явление. Мы забываем себя от удовольствия или ужаса и не желаем большего. Мы оставляем то, что восприняли, – гору, небо, место, наполненное запрещенными фантомами, замечательного человека тем, что они есть, потому что простого их существования вполне достаточно.
Изучив и сделав выводы, ученый заканчивает с очередной загадкой; художник рисует один и тот же пейзаж, одну и ту же вазу с цветами, одного и того же человека снова и снова, радуясь возможности бесконечно испытывать неистощимую силу непосредственной близости. Ученый редуцирует восприятие цветного света до метеорологических обобщений; хмельной поэт восклицает: «Как бьется сердце от созерцания радуги в небе», а затем находит сотню способов повторить это, не истощая возможности для новых поэтов заявить о том же. Какое сходство между столь разными видами восприятия? Абсолютно никакого. Конечно, можно вспомнить избитый аргумент, что работа ученого начинается с поэтического ощущения чуда (это утверждение представляется мне в лучшем случае сомнительным), но затем он выходит за пределы этого ощущения, вооружившись спектроскопом и экспонометром. Аргумент упускает главное: восприятие поэта определяется именно тем, что поэт не выходит за его пределы. В них он начинает и заканчивает. Почему? Потому что этого достаточно. Вернее, потому, что это неисчерпаемо. Что видел поэт (и чего не видел ученый), нельзя усовершенствовать, втиснув в форму знаний. Или нам предлагают поверить, что Вордсворт не стал метеорологом из-за недостатка ума?
Если мы используем слово «красота» и для эстетики упорядоченных отношений, и для эстетики мощного непосредственного присутствия, давайте будем помнить, что они относятся к абсолютно разным видам восприятия. Абрахам Маслоу считает, что гармоничное взаимоотношение двух видов сознания достижимо на основе «иерархической интеграции»: поэтическое восприятие стоит в этой иерархии над объективным восприятием[244]. Допустим, но нельзя забывать о реальной возможности, что для многих индивидов и для культуры в целом два разных вида сознания взаимоисключающи. Вордсворт предупреждал именно об этом, говоря:
Сам по себе закон Природы сладок,А разум наш, сующий всюду нос,Уродует ее прекрасный ликИ убивает, чтобы разъять на части.
А если мы не можем принудить себя убивать, то не сможем и разнимать на части.
Но иногда человек в разное время способен на оба этих действия, и это может привести нас к серьезной ошибке. Физик Макс Борн говорил, например, какое глубокое удовлетворение он находит в переводе немецкой лирической поэзии и какое наслаждение его коллеги-ученые получают от музицирования. Эйнштейн тоже был страстным скрипачом, а экономист Кейнс – большим любителем балета.
Однако такие примеры заставляют вспомнить жалкого банковского служащего из пьесы Т.С. Элиота «Самоуверенный клерк», который получал больше удовлетворения от своего тайного увлечения гончарным искусством, чем от официальной должности финансиста. В силу необходимости два его мира – керамики и финансов – оставались строго разделенными: не было общей основы, на которой они могли бы соединиться. Мир не оценит талантов финансиста по его горшкам, как и ученый не оценивает работу своего коллеги по его художественным пристрастиям. Работу эксперта надлежит судить по чисто объективным заслугам, то есть она должна быть абсолютно свободна от личных увлечений, какими бы умилительными они ни были. Вот что означает быть экспертом. Пристрастие к лирической поэзии или игре на скрипке – не более чем экстравагантная деталь биографии. Когда нас информируют – как, несомненно, скоро и случится, – что молодой талантливый биолог наконец синтезировал протоплазму в пробирке, мы не станем ждать со своими суждениями, пока не узнаем, как этот ученый относится к творчеству Рильке. Открытие займет подобающее положение, и Нобелевская премия будет вручена, пусть даже ученый окажется худшим из филистеров. Случилась бы сенсация, если бы научно-техническое сообщество вдруг усомнилось, что заядлый филистер может быть продуктивным членом гильдии, и их сомнение отразилось бы на обучении новичков.
В лучшем случае человек с артистическими наклонностями в условиях доминирования научной культуры ведет шизоидное существование, выделяя самый дальний уголок своей жизни, чтобы предаваться творчеству на досуге. В технократическом обществе эта шизоидная стратегия стремительно становится распространенной практикой. Люди строят карьеру, приспосабливая свой внутренний мир к социальной роли технического эксперта. Творческие порывы они оставляют при себе как личные и неактуальные развлечения. Такие порывы – персональная терапия; они помогают нам оставаться чуть более нормальными и не поддаваться беспощадному миру, но люди не позволяют своим увлечениям определять их профессиональную или социальную идентичность. Мы ценим наши творческие отдушины, но научились держать их на подобающе маргинальном положении. Или же мы делаем чистенькую карьеру теоретических специалистов в официально одобренной категории научных интересов, называемой «гуманитарными». Мы игнорируем факт – или не знакомы с ним, – что интересующее нас приятное отвлечение было всепоглощающей страстью великих людей, создавших почву для наших упражнений в понимании культуры.
Как легко мы обманываемся в этих вопросах! Как замечательно ассимилятивные возможности технократии вводят нас в заблуждение! С подъемом уровня образования в «Великом обществе» мы покрылись эклектичным культурным лоском. Теперь мы украшаем свою жизнь хорошими музыкальными центрами и дорогими репродукциями старых мастеров, полками произведений классиков в мягкой обложке и курсами усовершенствования в сравнительных религиях. Возможно, мы продолжаем мазать акварелью или мучить классическую гитару, заниматься икебаной или любительской йогой. Высшее образование, прирученное технократией и подстроенное под ее потребности, шлифует нас авторитетными анализами великого искусства и мысли, чтобы мы перестали быть мужланами, как и подобает обществу имперского изобилия. Класс сенаторов в Древнем Риме посылал своих отпрысков в афинские школы; американский средний класс обрабатывает свою молодежь на станках больших университетов. Еще одно поколение – и в коридорах власти засверкают перлы лучшей в мире риторики. Мы уже знаем президента, который щедро пересыпал каждую речь заученными аллюзиями, и министра обороны, цитировавшего Аристотеля.
Но эти упражнения в изощренности угрожающе пагубны. Они позволяют поднимать вихрь интеллектуальных блесток, но губят более глубокий уровень личности. Они учат нас показному пониманию, но избегают раскаленного опыта аутентичного видения, способного преобразить нашу жизнь, дав нам тактическое преимущество над господствующей культурой. Для достижения судьбоносной трансформации личности хватило бы одного стихотворения Блейка, одной картины Рембрандта, одной буддистской сутры… будь мы открыты силе слова, изображения, непосредственного присутствия. Результат такого внутреннего переворота может убедительно продемонстрировать диссидентская молодежь. Они ставят себя вне общества! Их теряют большие университеты – значит, их теряет общество. Они уходят в контркультуру, а обеспокоенные родители, администрация и технократы скорбно качают головами и спрашивают: «Где же мы проглядели нашу молодежь?» Это означает: «Как же нас угораздило воспитать детей, которые с такой отчаянной серьезностью воспринимают то, что изначально задумывалось как маленький культурный опыт?»
Одной из грубейших ошибок, которую можно допустить, было бы поверить, что нерегулярных частных экскурсов в уцелевший обломок магического видения жизни – что-то вроде психологического выходного от доминирующего объективного сознания – достаточно для достижения мягкого культурного синтеза, сочетающего лучшее из двух миров. Подобный дилетантизм стал бы типично беспринципным технократическим решением проблемы, поднятой неудовлетворенными психологическими потребностями, но это был бы обман от начала до конца. Мы либо знаем магические возможности личности, либо нет. Если мы позволим им проявиться, тогда у нас не останется выбора, кроме как выпустить их и жить в той реальности, которую они озарят. Человек не может высвободить такие силы не полностью, как нельзя не полностью влюбиться или не полностью раскаяться в грехе. Предположить, что где-нибудь на полпути между магическим и объективным сознанием есть некий дом, в котором может поселиться наша культура, означает расписаться в том, что мы не знаем, что такое видеть глазами огня. В этом случае мы никогда не установим личных отношений с окружающим миром, что является сутью магического мировоззрения. И независимо от уровня нашей интеллектуальной утонченности мы как культура будем и впредь обращаться с природой так же любовно и благоговейно, как мясник с тушей убитого животного.