Уроки милосердия - Джоди Линн Пиколт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В конце лета в гетто не стало хлеба, потому что не завезли муку, и отец чуть не обезумел: он чувствовал личную ответственность за то, чтобы накормить своих соседей. Тысячи людей вышли на улицы, и отец опускал ставни в булочной и прятался в страхе перед толпой. «Мы хотим есть!» И это монотонное скандирование поднималось на жаре, как тесто. Немецкая полиция стреляла в воздух, чтобы разогнать демонстрантов.
Стрельба слышалась все чаще. В гетто стекалось все больше и больше людей, хотя его границы оставались неизменными. Куда они собирались всех селить? Чем кормить? Хотя к зиме пайки стали разнообразнее, еды постоянно не хватало. Каждые две недели каждый из нас получал 100 граммов картошки, 350 граммов свеклы, 300 граммов ржаной муки, 60 граммов гороха, 100 граммов ржаных хлопьев, 150 граммов сахара, 200 граммов мармелада, 150 граммов масла и 2,5 килограмма ржаного хлеба. Работая в булочной, отец получал дополнительную порцию хлеба, которую всегда приберегал для меня.
Разумеется, больше он не мог печь мне булочки.
Зимой булочная опять закрылась. На сей раз не потому, что закончилась мука, а потому, что нечем стало топить. В гетто дрова вообще не привозили, только немного угля. Отец с братом и Рувимом разбирали заборы и дома и приносили дрова. Однажды утром я застала сестру Ривку за тем, что она разбирает деревянный пол в кладовке.
— Кому нужен здесь пол? — заявила она, увидев мой недоуменный взгляд.
Несмотря на все экстренные меры, люди замерзали в домах до смерти. «Хроника» — газета, которая освещала все происходящее в гетто, — каждый день сообщала о подобных случаях.
Неожиданно в гетто перестало быть безопасно.
Однажды мы с Дарой возвращались домой из школы. Дул северный ветер, отчего казалось еще холоднее, чем показывал термометр. Мы жались друг к дружке, шагая под руку по мосту на Зжерской улице, по которой евреям ходить уже не разрешалось. Мимо проезжал трамвай, на платформе стояла женщина в длинной шубе, ноги обтянуты шелковыми чулками.
— Как можно быть настолько глупой, чтобы надеть в такую погоду шелковые чулки? — пробормотала я.
К счастью, на мне самой были шерстяные колготы, две пары. Когда мы в спешке покидали дом, я взяла с собой всякие глупые вещи, например нарядные платья и цветные карандаши, но родители оказались дальновиднее и взяли зимние пальто и свитера. В отличие от других в гетто, у нас была теплая одежда, чтобы пережить эту ужасную зиму.
Дара не ответила. Я видела, что она не сводит глаз с женщины в трамвае.
— Если бы у меня были чулки, я бы их надела, — заявила она. — Просто потому, что они есть!
Я сжала ее руку.
— Когда-нибудь мы будем носить шелковые чулки.
Когда мы подошли к квартире Дары, там никого не было, взрослые были на работе.
— Здесь дикий холод, — сказала она, потирая руки.
Ни одна из нас пальто не сняла.
— Да уж, — согласилась я. — Ног не чувствую.
— У меня есть идея, как согреться.
Дара швырнула сумку с книгами на пол и включила граммофон. Но поставила пластинку не с популярной музыкой, а с классической и начала танцевать. Я со смехом пыталась за ней повторять, но я и летом неповоротлива, как же быть грациозной в зимнем пальто и стольких одежках? Невозможно! В конечном итоге я едва не упала.
— Танцуй лучше сама, — сказала я.
Но танцы помогли: мои щеки порозовели, стало тепло. Я достала блокнот и перечитала все, что написала вчера за ночь.
Моя история принимала новый оборот, теперь я перенеслась в гетто. Неожиданно очаровательная деревушка, которую я придумала, стала зловещей — стала тюрьмой. Я уже сама не понимала, кто герой, а кто злодей. Тяжелые обстоятельства, в которых мне приходилось выстраивать сюжет, заставляли наделять персонажей чертами и того и другого. Подробнее всего я описала запах свежеиспеченного хлеба в булочной Аниного отца, а описывая, как свежее масло мажется на хлеб, я поймала себя на том, что рот наполняется слюной. Я не могла наколдовать еды, и уже несколько месяцев во рту у меня, кроме жидкого супа, ничего не было — но я все так живо представляла, что сводило живот.
Еще я могла писать о крови. Одному Богу известно, сколько я ее повидала. За несколько месяцев своего пребывания в гетто я трижды видела, как немецкие солдаты убивали людей. Один слишком близко стоял у забора, поэтому охранник его застрелил. А две женщины шумно дрались из-за буханки хлеба. Офицер, чтобы положить конец ссоре, застрелил обеих, а хлеб швырнул в грязь.
Вот что я знаю о крови: она ярче, чем можно себе представить, и у нее глубокий рубиновый цвет, пока она не станет черной и липкой.
И пахнет она сахаром и металлом.
Ее невозможно отстирать от одежды.
Я стала замечать, что нами и моими героями двигали одни и те же мотивы. Либо желание обладать властью, либо месть, либо любовь — все это лишь различные формы голода. Чем больше пустота внутри тебя, тем отчаяннее хочется ее заполнить.
Пока я писала, Дара продолжала танцевать. Поворачивала и вскидывала голову, исполняя chaînés и piques[39]. Казалось, она может пробурить дыру в полу своими ногами. Когда она начала двигаться с головокружительной скоростью, я отложила блокнот и зааплодировала. И только тогда заметила в окне полицейского.
— Дара! — прошипела я, пряча блокнот под свитером, и кивнула в сторону окна.
Ее глаза расширились от страха.
— Что нам делать?
В гетто было два полицейских формирования — еврейское, члены которого носили звезду Давида, как и все остальные, и немецкая полиция. Несмотря на то что обе эти полиции вводили правила, которые сложно было исполнять, потому что они ежедневно менялись, между ними была огромная разница. Когда мы проходили по улице мимо немецкой полиции, то опускали головы, а мальчики снимали шапки. Других контактов мы с ними не имели.
— Может, он сам уйдет, — предположила Дара, отводя глаза от окна, но немец постучал в стекло и указал на дверь.
Я открыла. Сердце колотилось так громко, что я решила: он точно его слышит.
Офицер был молод и чем-то напоминал герра Бауэра, и если бы не темная форма, которой, как я уже была научена, стоило бояться, мы с Дарой, возможно, похихикали бы, прикрыв ладошкой рот, над тем, какой он красавчик.
— Чем вы здесь занимаетесь? — спросил он.
Я ответила по-немецки:
— Моя подруга танцовщица.
Полицейский приподнял бровь, удивленный тем, что я говорю на его языке.
— Это я вижу.
Возможно, издали новый закон, запрещающий танцевать в гетто, я не знала. Или Дара ненароком обидела солдат, включив музыку так громко, что ее было слышно через окно. А может, ему не нравился балет. Или просто хотелось кого-нибудь обидеть. Я видела, как солдаты на улице походя пинали стариков — просто потому, что могли это сделать. В это мгновение мне так не хватало отца, у которого всегда была наготове улыбка и что-то вкусненькое в печи, чтобы отвлечь солдат, иногда заглядывавших в булочную и задававших слишком много вопросов.