На повороте. Жизнеописание - Клаус Манн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Одно сочинение, которое тогда я писал и с пристрастием публично зачитывал, так и носило гордый подзаголовок «К ситуации молодого европейского интеллектуала». Это было объемистое эссе — названное «Сегодня и завтра», — в котором я подытоживал свои взгляды о Боге, жизни, литературе, марксистских догмах, загадках пола, Стефане Георге, демократии, немецком национализме и других актуальных темах.
Сходной трудности и сходной важности были проблемы, которые я пытался решить довольно легким способом в своей второй пьесе, «Ревю вчетвером». Премьера состоялась в Лейпциге, с Густавом, Эрикой, Памелой и мною самим в главных ролях, две счастливые молодые пары, так сказать, ибо фрейлейн Ведекинд и я были все еще помолвлены, тогда как Эрика стала между тем женой Густава Грюндгенса. Преследуемые проклятиями саксонских критиков, мы отправились, с собственной труппой и собственными декорациями, впрочем без Густава, в большое турне, которое устроил для нас неустрашимый агент. Декорации были с большим вкусом выполнены также одним из «детей писателей». Tea Штернхейм, прозванная «Мопса», дочь драматурга, была художницей значительного дарования, к тому же добросердечным, мужественным и милым человеком — одна из совсем немногих старых друзей, к которым я поныне чувствую привязанность.
В берлинском Камерном театре мы были освистаны («Здесь можно разыгрывать семейные сцены», — написал плутоватый Вернер Краус у входа на сцену), в Мюнхене обруганы, в Гамбурге нам аплодировали, в Копенгагене, где любезная Карин Микаэлис{167} организовала нам гастроли под покровительством ведущей либеральной газеты «Политикен», были приняты с благосклонным любопытством. Иногда наши представления бывали скорее борьбой с публикой, чем цивилизованным увеселением. Нас это не трогало.
Настоящей причиной всего этого крика и возни, как враждебной, так и лестной, был, естественно, постоянно возрастающий успех моего отца. В то время, о котором здесь идет речь, он больше, чем когда-либо, находился в центре общественного внимания. Если «Будденброкам», эпической лебединой песне немецкой буржуазии, потребовалось относительно долгое время, чтобы завоевать благосклонность масс, то «Волшебная гора» была встречена с одобрением и признана первым немецким романом европейского масштаба.
Мишурный блеск, окружавший мой старт, только тогда становится понятен — и только тогда простителен, — когда осознаешь солидный фон отцовской славы. Я начинал свое поприще в тени отца и, чтобы не остаться совершенно незамеченным, понемногу барахтался и вел себя слегка вызывающе. Следствием этого было то, что меня стали слишком замечать. Чаще всего со злым умыслом. Раздраженный постоянными лестью и колкостями, я вел себя, как назло, бестактно и капризно, чего, очевидно, от меня и ожидали.
Что я себе недостаточно уяснил или с чем я недостаточно считался, так это с тем фактом, что моя опрометчивая эксцентричность приносила всякого рода неприятности и моему знаменитому отцу. Его имя всплывало, как само собой разумеющееся, почти в каждом из сатирически-полемических комментариев, которыми немецкая пресса тогда столь богато одаривала меня. Я вспоминаю один рисунок в «Симплициссимусе» — одну не очень дружественную карикатуру мастера Т. Т. Гейне, — на котором я изображен стоящим позади стула своего отца. Он бросает на меня недоверчивый взгляд через плечо, в то время как я вызывающе замечаю: «Говорят, папа, что у гениальных отцов не бывает гениальных сыновей. Стало быть, ты не гений». А поэт Бертольт Брехт, который терпеть не мог ни моего отца, ни меня, начал одну забавную статью в берлинском журнале «Дас тагебух» следующей остротой: «Весь мир знает Клауса Манна, сына Томаса Манна. Кто, впрочем, такой Томас Манн?»
Анекдоты о нашей семейной жизни выдумывались остроумными головами и усердно распространялись прессой. Иногда эти россказни содержали пикантную, чтобы не сказать парадоксальную, прелесть и были правдой. К примеру, история с посвящением, которое написал мне Волшебник к рождественскому празднику 1925 года на экземпляре «Волшебной горы» и которое на самом деле гласило: «Почтенному коллеге — его подающий надежды отец». К сожалению, я был недостаточно предусмотрительным, чтобы не показать эту шутку друзьям, которые в свою очередь проболтались. Лакомый кусок для дорогих журналов!
Кстати, случай с посвящением на «Волшебной горе», который стал столь широко известен, каким-то образом характерен для позиции, занятой моим отцом в то время по отношению ко мне. Это была позиция иронического доброжелательства и выжидательной сдержанности, полускептическая, полузабавляющаяся. Я не верю, чтобы он когда-либо проявлял серьезную заботу обо мне. От этого его удерживала природная индифферентность и замкнутость, но, вероятно, и его доверие к моей интеллигентности и моим здоровым инстинктам; однако мои экстравагантности подчас могли действовать ему на нервы больше, чем он показывал или чем я хотел замечать. Между тем он всегда оставался при своем старом педагогическом принципе, который состоял в том, чтобы не вмешиваться, но только примером собственного достоинства и дисциплинированности оказывать косвенное влияние. Как бы сомнительно и рискованно мы ни вели себя, он присматривался. Иногда с шутливой улыбкой, иногда нахмурившись, но ни разу не вмешавшись и не проявив слишком живого интереса к нашей деятельности. Знал ли он вообще, где я задерживался, что делал, с кем общался в течение долгих месяцев, которые я теперь ежегодно проводил вдали от Мюнхена, вдали от отчего дома? Но не в его манере было донимать вопросами возвратившегося сына.
«Откуда ты на этот раз?» — мог осведомиться он за обедом с рассеянной сердечностью. В таких случаях Милейн имела обыкновение вмешиваться с веселым упреком. Она ведь привыкла играть роль посредницы между ним и миром, несущественные детали которого он не держал в памяти. «Но Томми! — восклицала она. — Ты уже совсем не ориентируешься. Разве ты не знаешь, что наш сын только что пережил приятный успех со своей пьесой в Базеле? Он же нам телеграфировал!» Или: «Нет, в самом деле, дорогой, как же мне не удивляться тебе! Будто бы я тебе не рассказывала, что Клаус навещал своего друга Кревеля в Давосе! Он тяжело болен, бедный Рене, история с легкими… Что, ты его не знаешь? Однако, это уже слишком! Естественно, ты знаешь Кревеля. Мы же встречали его в прошлом году в Париже, на этом отвратительном приеме у баронессы X. Он тебе даже очень понравился, хотя говорил так быстро, что ты вообще ничего не мог понять». И тогда отец делал одно, может быть, замечание о Рене, из которого неожиданно явствовало, что он знал о нем много больше, чем позволяла предполагать его первая реакция.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});