Счастье со вкусом полыни - Элеонора Гильм
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Гляди, ведут их, – выкрикнул парнишка не старше Нютки, зеваки подняли крик.
– Ироды поганые.
– Господи, спаси.
Толпа гудела, бесновалась, крестилась и переминалась с ноги на ногу в ожидании зрелища. Лихие карманники резали кошельки, кудахтали бабы, боясь потерять детей. Ухмылялись мужики, где-то рядом скоморохи распевали похабщину про попа и попадью.
– Анна, пойдем отсюда. – Аксинья потянула ее за руку, надеясь, что опомнится, убоится, поймет, но Рыжая вырвалась, расталкивая людей, нарываясь на окрики и глумливые усмешки, пробивалась все дальше и дальше, к помосту.
Аксинья пошла вслед за ней и получила свою долю недобрых речей, но локти ее работали смело, а ум готов был ответить гадостью на гадость. Она потеряла Анну среди толпы – и кто толкался здесь, в разгар дня в ожидании того, что не надобно видеть?
– Анна! Нюра! – повторяла она, но толпа поглощала все крики.
Пожилой купец, углядев рядом женщину, махнул Аксинье: мол, помогу. Пошел вперед, толкая и швыряя народ – все подчинялись бобровой шапке и богатой песцовой шубе.
– Тати! Тати! – побежал ропот по сотням голов, Аксинья увидала Анну у самого помоста, настигла ее, обняла. Да только все утратило значение. Анна глядела на троих осужденных, глядела так, точно время остановилось.
Молодой дьячок долго читал указ, заикаясь на каждом слове. Аксинья, схватив за локоть несчастную молодуху, думала лишь об одном – как бы та не упала, не зашиблась головой о доски. Услышала лишь: «Ефим К-клещи з-за тат-т-тьбу и раз-збой… карается с-смертию», укусила руку, чтобы не закричать. А каково сейчас Анне – не помыслить.
Как хотелось Аксинье выскочить да завопить на всю ивановскую:
– Неправедно осудили Ефима! Жив был, жив Тошка, дьяки да целовальники правду мою слушать не хотели! Напраслину возвели.
Кто знает, может быть, сгребла смелость в большой костер, вышла к добрым людям… Только вспомнила голову, болтавшуюся на ветке, да рассказы Фимкины… И костер потух.
Анну трясло – от страха, ненависти, любви… Много лет назад Ульянка стояла на той же площади, глядела на помост с той же страстью да молилась за Григория. Сейчас плачет – среди языков адского пламени – жалеет дочку свою несчастную.
Виселица приковывала взгляд – толстые жерди, веревки с петлей – неотвратимая, злая. Тощий палач, что выглядел ребенком, развязывал первого лихого человека, не было в движениях его степенности – страх вперемежку с неловкостью.
Служилый, глядючи на несуразного палача, скривил рожу, оттеснил его в сторону – уйди, неумеха! – сам развязал руки, позволил поклониться честному народу, сам продел черную, словно обугленную, голову, сам толкнул – и глядел вниз на болтающееся, теряющее последние капли жизни существо.
Палач развязывал руки второго татя, рыжего, бесстыже ухмыляющегося, и Аксинья пыталась поймать его взгляд и одарить теплом. Но Фимка, Ефим Клещи – лопоухая головешка, вши на гребешке, смех, язык без костей – не видел ее.
– Му-у-уж, Ефим, Ефиму-у-ушка, – уже кричала Анна, рыжий тать увидал и ненаглядную жену, и Аксинью.
Он поклонился до земли, неловко, с трудом переступая ногами, попросил прощения у честного народа – всякий так делал. Но не толпе кланялся, а только им: Анне, рыжей красавице, и той, что поддерживала во всякой беде.
Не дожидаясь служилого, Ефим сам доковылял до края помоста, просунул голову в петлю – Анна все глядела, не в силах отвести взгляда.
И шагнул Ефим в пропасть – навстречу земному покою и суду милостивому.
* * *
Аксинья нянчила Анну точно свое дитя. Заплетала косы, пела те же колыбельные, что маленькой дочери. Поила отваром душицы, мяты и одолень-травы, приводила Антошку, тот забирался на мамку и требовал внимания.
– У-у-у, – выла молодуха третий день, исступление ее начало пугать Аксинью.
Сама пережила много потерь. Схоронила брата и родителей, рыдала над могилой братича Матвейки. Но в плаче Анны – она ясно чуяла это – была не только тоска, испепеляющая, неистовая жалость по мужу, но и страх перед будущим, перед жизнью вдовой, черной, обугленной, перед крушением всех надежд.
Аксинья пригладила огненные волосы молодухи, что раскинулись по изголовью. Плешина, которую Анна всегда прятала, открылась ее взору, и нежность захлестнула ее. Губы сами собой начали разговор, хотя она и не ждала, что вдова услышит.
– Годы прошли – и забыли о несчастье. А знаешь, как испугалась, когда ты горшок с горячей похлебкой вылила! Да прямо на головешку! Ты заходилась ревом – прямо как сейчас. Как я к тебе рванулась, да без сторожкости… Тогда дитя потеряла. Да-а-а, Анна. Любая горесть в прошлое уходит.
– А отчего, – молодуха икнула, – ты о том ннн-ик…икогда…ик… не сказывала?
– Да видно, к слову не приходилось.
Аксинья редко трогала прошлое, особливо печали да неприятности. Всегда казалось ей, что лучше поменьше о том говорить и не напоминать Недоле… Анна, словно тонущий, уцепилась за рассказы о прошлом, о матери. Аксинья сейчас без злости и бешенства поведала ей многое. О дружбе да предательстве, о любви да черной ненависти. О том, что все горести проходят – дай только срок.
* * *
Аксинья не слала весточки, но Степан знал: с ней и ребенком все хорошо.
Жизнь его шла какой-то немыслимой загогулиной, отличалась от обычной, как пляски чертей от плавного танца девок на Троицу. Не сын, не муж, не хозяин – словно дерьмо в проруби. Однако ж грех жаловаться – любовь на сердце, две дочки за пазухой, богатый дом, надежда, что загогулина выпрямится.
Снег таял и стекал в реки, с саней пересели на быстроходные кочи, волоками шли который день, а Степан все торопил и торопил людей. Скорей, скорей, в Соль Камскую, к семье, к Аксинье.
«Семь я», – тепло разливалось по телу, забывал о промокших ногах и чирее, что вылез на заду, о вшах, поселившихся в заскорузлом кафтане.
Отцовы хоромы в Сольвычегодске – последняя остановка перед долгожданной встречей. Баня, чистая одежа, сытный ужин, радостный братец Максимка, вечерняя служба. Отец, что казался похожим на себя прежнего, расспрашивал о Москве, о купеческих делах и Осипе Козыре, хвалил сына.
Вечером Степан развалился на лавке, вытянул усталые ноги. Молодой слуга мазал кровавые мозоли каким-то порошком аглицкого доктора, коего отец ценил больше сына.
– Степан Максимович, – склонила голову девка и лукаво блеснула глазами, – тебя зовут.
– Кто? – рыкнул он. – Поди прочь. Я отдыхаю.
– Марья Михайловна зовет в свои покои, очень просит.
Девка вновь улыбнулась и подошла ближе, качнула крепкой грудью перед его носом. Охальница!
– Ты чего? – рыкнул еще громче, слуга вздрогнул и выронил бутылек с мазью.
– Степан Максимович, – ласково