Куколка - Джон Фаулз
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Портной никогда не признает, что занимательные доктрины камизаров просто удобны его истинной натуре, и, уж конечно, не согласится, что если б каким-нибудь чудом оказался не лидером малопонятной провинциальной секты, но властителем нации, то стал бы мрачным тираном вроде Робеспьера, на что смутно намекают его зловещие очки. Означенные изъяны единоверцев превращают плотника Хокнелла в наиболее последовательного и типичного сектанта.
Умелые руки — основа его веры и воззрений. Хороший плотник, он более приземлен, нежели Уордли и Джон Ли. Сами по себе идеи его мало интересуют, он воспринимает их как украшательство, свойственное родственным ремеслам столяра и краснодеревщика, как бесспорно греховное излишество. Разумеется, строгий раскольнический вкус к надежности и добротности (за счет отказа от бесполезных финтифлюшек) взлелеян пуританской доктриной. К тридцатым годам восемнадцатого столетия под натиском образованных богачей (начавших атаку еще в 1660-м) эстетика умеренности понесла серьезный урон, но только не среди людей, подобных Хокнеллу.
Незамысловатое плотничанье стало его мерилом в вере и многом ином: вещь, мнение, идея, образ жизни должны быть просты и точно соответствовать своему назначению. Главное, чтоб все было на совесть сработано, ладно подогнано и функционально, а не прятало свою суть за суетными цацками. То, что не отвечает сим доморощенным принципам, почерпнутым из плотницкого ремесла, — греховно и безбожно. Эстетическая умеренность стала мерой нравственности: простота не только красива, но добродетельна, а потому наиболее богопротивное творение — само английское общество, чье сатанинское мурло проглядывает сквозь непристойную завесу чрезмерных украшений.
Однако Хокнелл был не настолько фанатик, чтоб отказываться от установки шкафов и каминных полок в витиеватой резьбе, хоть и считал их изделием дьявола. Ему было недосуг до всего, что искажало основополагающие истины и пренебрегало элементарной несправедливостью жизни: красивые дома, наряды, экипажи и тысячи прочих вещей. Главной правдой была Христова истина, которую плотник воспринимал не законченным строением, но брошенным на задворках драгоценным пиломатериалом, коему он и ему подобные найдут достойное применение. В своих пророчествах Хокнелл использовал метафоры, весьма тяготевшие к сему образу: нынешний прогнивший дом вскоре рухнет, а под рукой отменный стройматериал. По сравнению с предреченьями зятя, по всему близко знакомого с апостолами и всякими персонажами Ветхого Завета, предсказания Хокнелла были просты. Как многие христиане до и после него, он не то чтобы крепко верил, но скорее надеялся на скорое пришествие Христа, или верил, что сие истина, ибо должно быть истиной.
Разумеется, сие должно быть истиной, ибо Евангелие легко счесть политической программой — ведь не зря ж средневековая церковь так долго оберегала его от вульгарных европейских языков. Если в глазах Христа все равны и каждому открыт доступ в Царствие Небесное, то почему же в человеческих глазах люди разномастны? Никакими богословскими увертками иль избирательным цитированием, оправдывающим кесарей нашего мира, сего не объяснить. Вдобавок плотник помнил о ремесле земного отца Иисуса, отчего едва не лопался от гордости, опасно приближаясь к греху тщеславия.
Попросту говоря, вспыльчивый и раздражительный, Хокнелл был неуступчив в том, что касалось его прав, как он их понимал. В частности, он считал, что обладает патриархальным правом распоряжаться жизнями дочерей и волен изгнать отъявленную греховодницу. Больше всего Ребекка страшилась его отклика на свое возвращение. Ей хватило смекалки сперва получить материнское прощение… вернее, получить надежду на прощение — мол, если не воспротивится отец. Мать собственноручно отвела ее к батюшке. В новостройке Хокнелл навешивал дверь — на карачках возился с петлями и проведал о визитерах, лишь когда Ребекка произнесла единственное слово: «Отец». Обернувшись, плотник одарил ее ужасным взглядом, словно увидал воплощение дьявола. Ребекка пала на колени, склонила голову. Взгляд Хокнелла остался прежним, но по лицу его пробежала чудная рябь, и оно покривилось, будто в муке. В следующую секунду Ребекка очутилась в его заскорузлых руках, их обоих накрыло волной рыданий, берущей начало в гораздо более древней человеческой традиции, нежели инакомыслие.
Впрочем, бурное проявление эмоций было неотъемлемой частью встречи хотя бы потому, что вступало в глубокое противоречие с поведением аристократов и обезьянничающего среднего класса, а позже поголовно всех англичан, настолько чуравшихся всяких естественных проявлений (какой другой язык говорит о приступе чувств?), что возник арсенал уловок — от напускного равнодушия до цинично вздернутой верхней губы, — дабы держать их в узде. Можно в психиатрических терминах рассуждать об истерическом восторге, рыданьях, бессмысленном «языкоговорении»{144} и прочих дикостях тогдашнего раскольничества. Но лучше представить мир, где ощущение собственного «я» либо вовсе отсутствует, либо подавлено, где большинство обитателей подобны Джону Ли — скорее вымышленные персонажи, нежели свободные личности в нашем понимании сей характеристики.
Минуя троицу, мистер Аскью величаво выплывает в коридор… точнее, пыжится в претензии на величавость, коей в нем, росточком уступающем даже Уордли, столько же, сколько в петушке бентамке, что на гостиничном дворе прикидывается старым бойцовым петухом. Как бы то ни было, он не удостаивает взглядом визитеров, тем самым давая понять, что век бы их не видел. Секретарь жестом предлагает троице следовать за начальником и, сардонически усмехаясь, замыкает шествие.
Вереница под водительством мистера Аскью прибывает в комнату с видом на двор. Стряпчий проходит к окну и, заложив руки под фалды фрака, пялится в сгустившиеся сумерки. Явно удивленная визитом мрачной делегации, Ребекка поспешно встает с кровати. Никто не здоровается; пару секунд все скованы неловкостью, свойственной подобным ситуациям.
— Сестра, тебя насильно оставляют здесь на ночь.
— Я не против, брат Уордли.
— Сие незаконно. Обвинение не предъявлено.
— Я слушаюсь совести.
— Ты испросила совета Иисуса Христа?
— Говорит, надо остаться.
— Тебя не истязали, духовно иль телесно?
— Нет.
— Не пытались сломить твою веру?
— Нет.
— Так ли?
— Да.
— Не требовали определенных показаний, угрожая расправой?
— Нет.
— Ежели сей человек станет глумиться, всячески стараясь увести тебя от света, не бойся. Говори всю правду и только Христову истину.
— Говорила и впредь буду.
Уордли явно сбит с толку спокойствием узницы. Мистер Аскью все смотрит во двор; похоже, он прячет лицо.
— Ты уверена, что поступаешь угодно Христу?
— Вполне уверена, брат.
— Мы с тобою помолимся, сестра.
Аскью резко оборачивается:
— Молитесь за нее, но не с ней. Вы слышали, никто ее не мучит, чего вам еще?
— Мы вместе помолимся.
— Нет, не помолитесь, сэр! Вы вправе осведомиться об уместном к делу, но я не позволю устраивать здесь молельный дом.
— Братие, вы свидетели! Молитву называют неуместной!
Приглашая к выходу, секретарь касается ближайшего к нему Хокнелла, но тот вздрагивает, будто ошпаренный, и, перехватив наглую руку, сжимает ее в тисках своей корявой лапы.
— Не трожь, сатана! — Взгляд плотника испепеляет.
Уордли кладет ладонь на плечо Хокнелла:
— Уйми праведный гнев, брат. Они еще поплатятся.
Неохотно выпустив секретарское запястье, плотник отворачивается:
— Произвол! Кто смеет запрещать молитву?
— Мы среди неверных, брат.
Хокнелл посылает взгляд Ребекке:
— На колени, дочь!
В тишине, наступившей после грозного приказа, не шевельнутся ни Ребекка, ни мужчины, для кого зазорно первыми преклонить колена. Взгляд Джона Ли шарит по полу; похоже, кузнец еще горше сожалеет о своем приходе. Уордли невидяще смотрит перед собой. Улыбнувшись, Ребекка подходит к отцу.
— Во всем я твоя дочь. Не тревожься, больше себя не обесчещу. Но теперь я и Христова дочь. — Помолчав, она добавляет: — Прошу, отец, иди с миром.
Троица явно колеблется: допустимо ли женщине решать в этаком деле? Ребекка смиренна, но в ее бесхитростном здравомыслии видится некое осуждение. Безбожный скептик счел бы это презрением к сильному полу, изуродованному верой, и был бы не прав. Презрения нет и в помине, Ребекка полна сочувствия и нисколько не сомневается в истинности веры своих собратьев. До сей поры совершенно безразличный к происходящему, мистер Аскью внимательно ее разглядывает. Уордли нарушает тягостное молчание:
— Любви тебе, сестра. Да пребудет с тобою дух Христов.