Лавра - Елена Чижова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бессвязные мысли вились вокруг троих, однако крепнущий шум за ушами не давал додумать: уже с трудом я понимала, чего же, собственно, добиваюсь. Единственное, что всплывало ясно, касалось мужа: церковный развод. Об этом я думала с холодной решимостью. Так я избавлюсь от трехрублевой бумажки, заложенной между страницами. Отдам обратно, не приму на себя грех воровства.
Что касалось учителей-антиподов - незаметно для себя я приняла Митино сравнение, - здесь окончательной ясности не было. Стараясь думать внимательно, я силилась собраться, но мысль, уже почти додуманная, перебивалась головной болью. Главный вопрос, касавшийся отца Глеба, звучал просто и ясно: во что бы то ни стало я должна была выяснить, знал ли отец Глеб о том венчании. Отголоски прежних разговоров приходили на память, и, перебирая, я склонялась к тому, что знал. Заведомую ложь не смягчали благие намерения. С отвращением я отметала примирительное - во спасение.
Спасение относилось к Мите. Однако, связанное с предстоящим отъездом, оно таило в себе мой будущий и вечный позор: черной типографской краской еще не написанного бестселлера он собирался покрыть меня снизу доверху, как владельцы говновозки своего Ильича. Я глядела на руки, словно на них, еще не отмытых от белой пыли, уже проступали мельчайшие черные буквы моего позора. Глаза оплывали от напряжения, и буквы разбухали черными пиявками, наливались кровью. Зажимая виски, я говорила: "Ничего, скоро все кончится, так или этак". Я повторяла на разные голоса и чувствовала, как клетки мозга, обложенные мягким, занимаются пульсирующим светом, похожим на электрический. В этом свете я не видела единственно верного выхода: в жизни, переданной по крови, все становилось двойным и жгучим, как двудомная крапива. Пошевелив пальцами, я постановила начинать с отца Глеба. Разговор с Митей - на потом. Невесть почему, я была уверена: его отпустят, поговорят и откроют дверь.
Канал связи, выдуманный отцом Глебом, действовал безотказно. Мы встретились у Казанского, и, выслушав, отец Глеб поморщился: "По правде говоря, не вижу особого смысла". Опуская глаза, он заговорил о том, что, в сущности, ни он, ни кто другой не имеет права вмешиваться, диктовать вполне житейское решение, тем более, неизвестно, что выйдет лучше, по крайней мере в данном случае - оставаться или уезжать. Предположение, что Митю посадят, он отмел безоговорочно. "Если за чтение - пересажали бы полстраны", - отец Глеб пожал плечами. По его словам выходило так, что Митин отъезд, если дело дойдет до дела, освободит мою душу - отпустит с миром. "Не видишь - не бредишь", - он произнес рассудительно. Оглядывая меня тяжелеющим взглядом, он рассуждал о цельной и радостной жизни, в которой я, и думать забыв про Митю, стану хорошей женой и - он помедлил, - матерью. Снова, с воловьим упрямством, он говорил о материнстве, похожем на смерть.
Вспомнив о вылепленных человечках, я поглядела в небо: густая черная туча наплывала на купольный крест. "Вы говорите так, потому что у вас есть личная причина радоваться его отъезду". - "Если хочешь - да, - не слыша моей ненависти, отец Глеб принимал прямой разговор. - Во-первых, по-человечески, я - на стороне... - он назвал мужа уменьшительно-ласкательным именем, - а, во-вторых..." - "Ну", - я спрашивала нежно. "...Таким, как он, здесь, - он обвел рукой, достигая купола, - жизни все равно не будет. Дело не в этих - с Литейного. Дело в собственном выборе. Не знаю, как объяснить, но путь, который они выбрали для себя, в сущности - тупиковый. По отношению к жизни народа они - личности маргинальные, идут-бредут по обочине". На висок упала капля, и, оттерев коротко, я повела плечом. "Что значит - по обочине?" - я обращалась с угрозой. "Это значит, - он говорил тихо и веско, - пройдут, не оставив следа. Плетью обуха не перешибешь. То, что хорошо в юности, в зрелые годы выглядит несколько неестественно, как... юношеский грех", - отец Глеб усмехнулся. "Вот оно что, юношеский... И вы, выходит, грешили?" - я заставила себя улыбнуться. "Отчего же, грешил помаленьку. Кто ж из нас, университетских... Я тоже кричал - свобода..." - он пробормотал строку хрипловатым голосом и махнул рукой.
Сохраняя серьезность, отец Глеб говорил о том, что, ступив на зрелую дорогу, необходимо избавляться от болезней детства, например, от безмерной тяги к революционности: "В нашей богоспасаемой стране, - он сказал без тени улыбки, - революционность - опасный грех. Она ведет единственно - к разрушению. Если кто-то, - острым пальцем он указал в небо, - пишет за нами наши грехи, в этом, революционном деле уже не одна сотня томов" - "Это как же, - я спросила, - вы хотите сказать, что там - предварительное следствие, дают почитать дела?..." - "Вот-вот, - он подхватил сравнение охотно, - и статьи групповые - по этим-то делам". - "Ага-а! - я догадалась весело. - Значит, если вовремя отмазаться, выйти из группы, тогда, принимая во внимание чистосердечное раскаяние, освободят прямо в зале? Как вашего Дудко?" - "Дудко ни при чем, - он снова поморщился, - и судить все равно будут, там не освобождают подчистую". - "Ну что ж, - я сказала, - свой грех, свой ответ".
Солнечный луч, пробившийся сквозь прореху, впился в основание креста. Он был ярким и золотистым - не изумрудным. "Что свяжешь здесь, то свяжется и в небесах. В конце концов, любое пространство - трансцендентно", - он пригладил бороду. Уродливое слово пришпорило память и ожгло крапивным хлыстом. Закрыв глаза, я узнавала чмокающий голос.
"Мне все время кажется, будто все - больные, какой-то больничный корпус, и мы заперты". - "Не все, - отец Глеб набычился: - начинать следует с себя, с того, чтобы самой излечиться". - "Вы хотите сказать, я - больна?" - я спросила ясным голосом. Его молчание было двойным и жгучим, как хлыст. "Я хочу сказать, что свобода не бывает наружной. По крайней мере, в вашей литературе ее не сыщешь. Если она и есть, то только - тут, - пальцем, как рукоятью хлыста, он указал на грудь, - именно поэтому я считаю, что встреча с твоим Митей, если она и состоится, будет пустой. С такими, как он, церковь говорит на разных языках, наш язык - созидания, а значит, никогда мы не сумеем договориться". "Это ничего, - я сказала, - ничего, что церковь - на разных. Главное в том, что мы-то с вами сейчас поговорим на одном". Он слушал недоуменно. Рука, метнувшаяся вверх, пробежала по отвороту. "Что ты... хочешь сказать?" - Я видела, он ежится, словно вдруг похолодало.
Механическим жестом, как будто заголяя запястья, я поддернула рукава. "Я хочу сказать, что пустое - ваши рассуждения. Вам придется встретиться с Митей, встретиться и отговорить". - "Придется?" - он переспрашивал удивленно, не умея взять в толк. "Если вы откажете мне, и больше того, не справитесь, я расскажу мужу, что это вы, нарушив тайну исповеди, сообщили мне о его первом венчании". - "Но это... Я же ни единым словом", - он замер. Откинувшись на скамейку всем телом, я рассмеялась в голос: "Вот именно, сообщили, причем не когда-нибудь, а - сейчас". Вопрос, мучивший меня, растворился: после растерянного и глупого ответа, я была уверена - знал. Я рассчитала правильно - теперь он был в моих руках. Склоняя голову, я глядела внимательно. Под моими глазами он становился безвольной куклой-марионеткой, до поры до времени оставленной на крюке. Хитрая ненависть, полнившая меня, придавала сил. "А если я откажусь?" - он спрашивал тихо и потерянно, словно говорил с теми, кто вызвал Митю. "Тогда, - я начала с удовольствием, - я пойду к владыке Николаю и сообщу ему о новых, открывшихся обстоятельствах..." Отец Глеб понял: узнай владыка о двойном венчании, для будущей карьеры мужа это станет неодолимым препятствием. "Ты не сделаешь этого, - справившись с собой, он заговорил уверенно и спокойно. - За столько лет я имел возможность убедиться в том..." Я глядела холодно, и под моим взглядом отец Глеб сникал. Язык разрушения был ему внятен. "В сущности, если ты просишь, и Дмитрий выразит желание, в чем я, говоря серьезно, сомневаюсь, мы встретимся. Моя прямая обязанность. Это - все?" Я кивнула. Отец Глеб поднял глаза. Снова, как на пирсе речного вокзала, он смотрел на меня с болью и нежностью, никак не вязавшимися с моим вероломством.
Спустившись в метро, я пошарила под лавкой. Записки не было: Митя не звал меня. Без звонка я побоялась. Трубку подняли сразу, но я не узнала: голос был жестким и напряженным. Первой мыслью мелькнуло: чужие, уже пришли. "Вас слушают", - он повторил безличную формулу. Вдохнув, я позвала Митю. "Я слушаю", - личным местоимением он менял гнев на милость. "Ты не уходишь?" все еще настороженно я спросила как можно короче. "Некуда", - он ответил и кашлянул горлом. Закрываясь от уличного шума, я тянула на себя дверную ручку. За стеклами будки медленно двигались люди. Беззвучные губы шевелились, складываясь в слова: запертая, я не могла расслышать. Будочный жар, окружавший тело, полнился душными испарениями, оставшимися от тех, кто дышал до меня. "Не могу долго", - я задыхалась. "Приходи", - он ответил, и я кивнула.
До Владимирской я добралась быстро. Купол, увенчанный обрубком креста, стоял в вечереющем небе. Я шла противоположной стороной, заглядываясь издалека. Калитка церковного двора оставалась приоткрытой. Перейдя и привстав на цыпочки, я заглянула, но отпрянула: если следят - нельзя. Перепелкой, уводящей от гнезда, я бежала вперед, по переулку. В предвечерний час он полнился звуками. Гулкие голоса падали на тротуары и расшибались цветочными горшками. Здесь и там валялись остовы комнатных растений, разбивших головы о камни. Асфальтовые трещины вились, как вырванные корни: я ступала осторожно, чтобы не наступить. Потянув на себя, я вошла в парадную и столкнулась - лицом к лицу. "Я - за газетой", - Митя взмахнул свернутой в трубку.