Предел тщетности - Дмитрий Сазанский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Будто сидишь за компьютером, внимательно рассматривая похабные фотки, а в комнату неслышно заходит посторонний человек в форме и с кобурой, встает за спиной, смотрит на монитор, приобщаясь к прекрасному, потом осторожно постукивает тебя по плечу дубинкой и вежливо спрашивает: «Простите, что помешал. Как вы думаете, на кого сильнее оказало влияние творческое сотрудничество двух поэтов — на Шиллера или Гете? Эффект получился бы приблизительно тот же.
— Что значит самый нелюбимый писатель? — даже как-то возмутился я.
— «Нелюбимый писатель» значит, что писатель не любим — объяснил замогильным тоном гриф, — а самый — значит нелюбимее всех нелюбимых.
— Ты его терпеть не можешь, — пояснила крыса, — до слез.
— Слушайте братцы… начал я, но гриф перебил меня.
— Мы тебе не братцы.
— К тому же различны по гендерным признакам, — ухмыльнулся Варфаламей, скосив глаза на Дуньку. — Самым подходящим было бы обращение — братья и сестры.
— Зря ты, Шарик, мы почти уже сроднились с Никитиным, — попробовала протестовать Дуня и промокнула платочком краешек глаза.
Избави меня Бог от такой родни, подумал я и стал прикидывать, какое бы подходящее обращение найти для этой гоп компании. Видимо, мои внутренние терзания отражались на лице столь явственно, что Варфаламей снисходительно решил подсказать.
— Называй нас просто — соратники.
— Хорошо хоть не подельники, — согласился я нехотя, лишь бы окончить этот бессмысленный спор, уводящий нас так далеко в сторону от основного предмета обсуждения, что впору было потонуть в терминологии.
Я окинул недобрым взглядом дружину, расположившуюся с комфортом на принтере, моих, так сказать, единомышленников, моих товарищей по партии и борьбе, моих почти что родственников, как уверяла крыса, и у меня неприятно заныло под ложечкой — доведут эти ребята вашего покорного слугу до цугундера.
— Слушайте, — никак я не мог выдавить из себя слово «соратники», поэтому сразу перешел к сути, — нет у меня нелюбимых писателей, есть только любимые. Если мне не нравится автор, то я и не читаю его, не испытывая при этом ни положительных, ни отрицательных эмоций. Просто считаю, что это не мое. Вот если бы меня заставляли, как в школе зубрить куски из произведений классиков, тогда, скорее всего таковые обязательно нашлись бы.
— Ну вот и вспомни, кого ты в школе терпеть не мог, — предложила Евдокия.
— Если память тебе не отшибло, — добавил гриф Шарик.
В школе, если мне не изменяет память, по литературе я успевал на твердую четверку. С Достоевским, на котором практически все спотыкаются, у меня сразу сложилось. Гоголь и Чехов шли труднее, Островского я совсем не читал и как-то умудрился проскочить его творчество без сожаления. Кто там еще из основоположников? Пушкин, да Толстой. Стихи я любил, сам кропал, выплескивая на бумагу нерастраченную сперму, а вот Лев Николаевич наш, глядевший на меня с портрета, что висел чуть выше справа моей парты в кабинете литературы, хмурил седые брови не зря. Как я не пытался осилить «Войну и мир», но дальше салона Анны Павловны Шерер продвинуться не смог.
Уже отслужив в армии, я как-то попал на квартиру к одной балерине на пенсии, тоже такой, знаете, салон, где отставная примадонна устраивала приемы для молодежи по субботам. Однажды она заговорила о Толстом и что-то меня спросила. Я честно признался, что не знаком с его творчеством.
— Почему? — удивленно подняла выщипанные брови балерина.
— Не люблю.
— Мальчик мой, вы можете не любить Толстого, но знать его произведения должен каждый интеллигентный человек. Любая его фраза лапидарна.
Мне стало стыдно, причем очень стыдно — я все-таки хотел быть интеллигентным человеком или хотя бы отдаленно напоминать оного, да еще, к пущему стыду не знал, что такое «лапидарно» Я покраснел, слился с обоями в розовый цветочек и тихонько вышел на кухню. Там Танька целовалась взасос с каким-то орангутангом в джинсовом костюме. Тронув ее за локоть, я очень кстати спросил.
— Тань, что такое лапидарно?
— Высечено в камне, отлито в граните, — Танька снова присосалась к кавалеру. Вдруг, отстранившись на секунду, посмотрела мне в глаза и добавила. — Мудак.
Вот Танькино «мудак» меня больше всего заело. Я засел за Толстого, сначала со скрипом, а потом втянувшись, проглотил одним махом Войну и мир, Анну Каренину и Воскресенье. Причем «Воскресенье» аж два раза. По горячим следам побеседовал с балериной о прочитанном, привел ее в совершеннейший восторг своим упорством и работой над ошибками.
Мы подружились, балерина стала выказывать мне знаки внимания, которые я растолковывал на свой лад. Она мне стала нравиться как женщина, хотя в то незабываемое время дамы за сорок казались древними старухами.
Я даже захотел переспать с ней, избави Бог, не из сострадания или рассчитывая на последующий за меркантильной любовью профит, а просто так, ради интереса, но толпа соискателей закрывала своими жаждущими душами проем к ее, скажем так, сердцу.
Хотя, вполне может быть, она бы мне и не дала. Мужчинам, особенно в молодости, свойственна излишняя самоуверенность, обычно не подкрепленная ничем, кроме взбалмошной фантазии, что все женщины мира мечтают запрыгнуть к ним в койку. Заблуждение, не лишенное сладостного начала, остается с самодовольными самцами на протяжении всей жизни, несмотря на то, что опыт общения со слабым полом раз за разом упорно убеждает их в обратном.
Кстати, Танька Красноштейн и привела меня к балерине. По дороге, когда мы уже вышли из метро и брели тихим московским переулком прямо по мостовой (машин тогда в Москве было раз, два и обчелся по сравнению с нынешними временами), Танька поделилась со мной своими глубокими познаниями в области балета, причем сделала это в очень своеобразной форме.
— Да будет тебе известно — все балеруны — гомики.
— Балерун — это кто такой? — поинтересовался я недоуменно, моментально представив в голове странный образ чего-то среднего между вруном, болтуном, шалуном и шатуном.
— Балерун, да будет тебе известно — это балерина мужского пола.
Балерина мужского пола внесла еще большую сумятицу в мою далекую от сцены душу.
Я вспомнил, как в пионерлагере перед отъездом устраивали веселый заключительный концерт и наши вожатые, все сплошь мужики, в чем-то белом, взявшись за руки, исполняли танец маленький лебедей. Номер неизменно пользовался диким успехом у пионеров, несмотря на то, что исполняли его воспитатели из года в год каждую смену.
— Как это «балерина мужского пола?», — переспросил я, все еще полностью погруженный в нелепые образы мужиков в белых балетных пачках.
— А вот так — артист, балерин, тьфу, танцовщик, черт бы тебя побрал. Артист балета, мужик, что танцует вместе с балериной, — разозлившись, Танька остановилась посреди мостовой и, размахивая руками, сыпала слова скороговоркой.
Разгоряченная, стройненькая, тонкожопая, красивая, как все полукровки, она стояла посреди московского субботнего утра в светлом платьице, махала руками и всем своим видом напоминала белоснежного лебедя, пытающегося оторваться от земли, взлететь над кирпичными домами, над горбатыми крышами, вверх, в неземною красоту неба, туда, где нет бестолковых приятелей, не понимающих, что такое балерун.
— Да, ладно тебе, что ты, в самом деле, — попытался успокоить я Таньку — Ну, не знал, теперь знать буду, клянусь, до самой смерти не забуду.
— Бестолочь потому что, — Танька подхватила меня под руку, прижалась к плечу и продолжила мое образование, при этом голос ее понизился до заговорческого тона.
— А все балерины — знатные минетчицы, — она снова остановилась и хитро посмотрела мне в лицо, ожидая реакции.
По телевизору часто показывали знатных хлеборобов, знатных доярок, знатных ткачих-многостаночниц, знатных людей села какого-нибудь Каракумкумысского района, но про знатных минетчиц ни разу не проронили ни словечка.
Я к тому времени был давно не девственником, Танька знала и даже один раз собственноручно удостоверилась в этом как-то по пьяни (был за нами такой грешок), но слова ее показались мне уж слишком развратными по отношению к высокому искусству.
— Что тебя на пошлость сегодня с утра потянуло? Гомики, минетчицы… лучше бы про фуэте рассказала, мне было бы занимательно и интересно.
— Знаю я, какие вам, мужикам, фуэте интересны, — засмеялась Танька, но тему переменила и стала рассказывать про обалденный спектакль, на премьере которого она недавно побывала.
Зараза она, конечно, чистой воды зараза. Когда мы пришли к балерине, я глаз не мог оторвать от ее тонко очерченного рта, нарочно отворачивался, здоровался со знакомыми, знакомился с теми, кого не знал, перекидываясь дежурными шутками, но взгляд, будто приклеенный, постоянно натыкался на изящный рот балерины. День прошел в жутких мучениях, в непрестанной борьбе чистого разума с грязными помыслами. Причем Танька, змея подколодная, особым женским чутьем уловила мои настроения и все время вертелась вокруг меня юлой, вскидывала брови, кивала головой в сторону балерины, строила рожи, точнее, изображала губами совершенно неприличные действия, при этом недвусмысленно оттопыривая языком щеку изнутри.