О психологической прозе. О литературном герое (сборник) - Лидия Гинзбург
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Язык есть разновидность человеческого поведения», – говорит Л. П. Якубинский[220]. Разговор детерминирован, как и всякое поведение, но закономерности эти скрыты от разговаривающих. Им кажется, что они совершают акт, почти независимый от сопротивления объективного мира, тяготеющего над каждым поступком. Любовь и тщеславие, надежда и злоба в разговоре находят реализацию, иногда призрачную. Разговор – исполнение желаний. В беседе за чашкой чая или бокалом вина берутся неприступные рубежи, достигаются цели, которые в мире поступков стоят долгих лет неудач и усилий. Толстой постиг и первый совершенно сознательно изобразил эти психологические механизмы диалога.
Толстой показывает, как человек, взращенный искусственной средой[221], в своем диалоге с ближним утверждает себя прямо и косвенно, лобовыми и обходными путями – от наивных высказываний о себе и своих делах до тайного любования своими суждениями о науке, искусстве, политике, своим остроумием и красноречием, своей властью над вниманием слушателя.
Таковы прямые, положительные формы защиты своих жизненных позиций, но возможны и негативные, обходные. Опрокинутой формой самоутверждения является, например, всяческое юродство, самоуничижение, надрыв. Человек ищет выхода из своей ущербности в том, что создает эстетику и идеологию этой ущербности. Это позиция, в частности речевая позиция, героя «Записок из подполья» и многих других персонажей Достоевского. Этому кругу явлений Толстой в основном остался чужд. В прямой речи своих персонажей он обнажает скрытые – иногда от самих разговаривающих – мотивы и прослеживает личную тему. Личная тема может иметь выражение непосредственное (разговор о себе и своем) или опосредствованное, косвенное, когда она глубоко уходит в объективно значимое, реализуется через познавательные, через эстетические возможности разговора. Устное слово становится тем самым прототипом научной и художественной деятельности человека, неодолимой его потребности в обнародовании своих познаний, своего творчества.
Личность заявляет о своей ценности в разных формах, и разнообразие их широко представлено у Толстого. После Шенграбенского дела Николай Ростов, только что из юнкеров произведенный в корнеты гусарского армейского полка, встречается с гвардейцами Бергом и Борисом Друбецким. В этой сцене речь персонажей служит их самоутверждению вполне прямолинейно. «Оба приятеля рассказывали друг другу – один о своих гусарских кутежах и боевой жизни, другой – о приятности и выгодах службы под командою высокопоставленных лиц… Берг, как и обыкновенно, молчал, когда дело касалось не лично его…» Речь Берга вообще представляет собой совершенно открытое выражение эгоизма, самодовольства и хвастовства своими успехами. «Я теперь, граф, уж совершенно устроился на новой квартире, – сообщил Берг (Пьеру Безухову. – Л. Г.), очевидно зная, что это слышать не могло не быть приятно».
В сцене встречи трех товарищей все трое говорят прямо «о себе». Борис хвастает как карьерист, Берг – как преуспевающий стяжатель, Николай Ростов – как пылкий и благородный юноша. Речь каждого из них раскрывает его характер. Но от характерологических функций речи Толстой идет дальше, к исследованию речевых шаблонов юношеского хвастовства. «Он начал рассказывать с намерением рассказать все, как оно точно было, но незаметно, невольно и неизбежно для себя перешел в неправду. Ежели бы он рассказал правду этим слушателям, которые, как и он сам, слышали уже множество раз рассказы об атаках и составили себе определенное понятие о том, что такое была атака, и ожидали точно такого же рассказа, – или бы они не поверили ему, или, что еще хуже, подумали бы, что Ростов был сам виноват в том, что с ним не случилось того, что случается обыкновенно с рассказчиками кавалерийских атак… Рассказать правду очень трудно; и молодые люди редко на это способны».
Посреди рассказа о Шенграбенском сражении в комнату входит покровительствующий Друбецкому князь Андрей – и с ним появляется совсем другая речевая позиция. Никакой прямой разговор о своих достоинствах или успехах для Болконского, разумеется, невозможен. Болконский остро чувствует неосуществленную свою предназначенность для больших дел. В князе Андрее есть печоринский элемент (Печорина душат «силы необъятные»), несколько преждевременный, – «байронический» тип начинает развиваться в русском обществе позднее, на рубеже 10-х и 20-х годов; он развивается наряду с активным декабристским типом, скрещиваясь с ним в отдельных личностях[222]. Впрочем, для князя Андрея, с его культом наполеоновских методов, с его жаждой подвига, дела и славы, скептицизм, презрительное равнодушие, аристократическая надменность – только маска, продуманная, складывающаяся из слов, мимики, жестов. Таков князь Андрей при первом его появлении в романе (в салоне Анны Павловны Шерер), таков он и в эпизоде столкновения с Ростовым у Бориса Друбецкого. Юный Ростов также занят построением собственного образа – согласно идеальной гусарской модели; и в сцене свидания с Борисом и Бергом каждое его слово и движение направлены к этой цели. Он гордится своим солдатским Георгиевским крестом и забрызганными грязью рейтузами, он бросает под стол присланное ему из Москвы рекомендательное письмо к Багратиону, потому что ему не нужна «лакейская должность» адъютанта, он сразу требует – «пошли-ка за вином», а при виде хозяйки-немки – «что, хорошенькая? – сказал он, подмигнув». Все это комплекс знаков, выражающих для Николая Ростова идею гусарства. Наряду с другими функциями диалогического слова внимание Толстого привлекало словесное самомоделирование как один из способов самоутверждения личности.
Ограничусь еще одним примером. В «Анне Карениной» есть эпизодическое лицо, княгиня Мягкая, «известная своею простотой, грубостью обращения и прозванная enfant terrible». Все, что говорит княгиня Мягкая в светском обществе, является исполнением этой роли. «Они (банкир Шюцбург с женой. – Л. Г.) нас звали с мужем обедать, и мне сказывали, что соус на этом обеде стоил тысячу рублей, – громко говорила княгиня Мягкая, чувствуя, что все ее слушают, – и очень гадкий соус, что-то зеленое. Надо было их позвать, и я сделала соус на восемьдесят пять копеек, и все были очень довольны. Я не могу делать тысячерублевых соусов. – Она единственна, – сказала хозяйка. – Удивительна, – сказал кто-то.
Эффект, производимый речами княгини Мягкой, всегда был одинаков, и секрет производимого ею эффекта состоял в том, что она говорила хотя и не совсем кстати, как теперь, но простые вещи, имеющие смысл. В обществе, где она жила, такие слова производили действие самой остроумной шутки. Княгиня Мягкая не могла понять, отчего это так действовало, но знала, что это так действовало, и пользовалась этим».
Подобные «маски» и роли позволяют человеку избегать слишком прямого разговора «о себе»; неприкрытые его формы в обществе, собственно, запрещены, и надо быть толстокожим Бергом, чтобы не замечать насмешек, которые они вызывают. «Разговор о себе» обычно предстает в более или менее центробежном виде, в разной степени удаленности от первоначального личного мотива. Эти мотивы Толстой извлекает аналитически. Он показывает также, как разговор человека «о себе» переходит в разговор «о том, что его занимает», то есть показывает, как собеседники находят удовлетворение в познавательных, общественно значимых темах, в эстетических формах речи, с которыми как бы отождествляется их личная тема. Искусство светского разговора, в частности, состоит в том, чтобы субъективно интересное подать слушателям в качестве объективно интересного.
Эстетическое начало, переживание словесной формы в той или иной мере присутствует и в обычном диалоге (образная речь, шутки, остроты и проч.). Толстой неоднократно изображал диалогическую речь, превращенную в род специально эстетической деятельности. Это прежде всего культура светского разговора, породившая мастеров этого дела. В «Войне и мире» дипломат Билибин изображен Толстым всецело в этом его качестве. «В обществе он постоянно выжидал случая сказать что-нибудь замечательное и вступал в разговор не иначе как при этих условиях. Разговор Билибина постоянно пересыпался оригинально-остроумными законченными фразами, имеющими общий интерес. Эти фразы изготовлялись во внутренней лаборатории Билибина, как будто нарочно, портативного свойства, для того, чтобы ничтожные светские люди удобно могли запоминать их и переносить из гостиных в гостиные». Толстой демонстрирует эти фразы Билибина. Он демонстрирует и речи салонных говорунов вроде виконта де Мортемара в салоне Анны Павловны Шерер. В журнальном варианте «Войны и мира» особенно подробно изображена техника рассказывания интересной истории; это рассказ Мортемара (в окончательной редакции он дан в сокращенном виде) о роковой встрече отпрыска Бурбонов герцога Энгиенского с узурпатором Бонапартом у актрисы Жорж. У виконта Мортемара двойная цель – рассказать сюжетно увлекательный и политически актуальный эпизод и вместе с тем дать понять о своей близости к расстрелянному Наполеоном последнему представителю дома Конде. Но и тогда, когда содержание интересной истории или остроумной шутки не имеет отношения к рассказчику, рассказ все же служит средством его самоутверждения. Он приносит ему власть над слушателями, творческое удовлетворение, чувство сопереживания событий, и рассказывающий приобщается к ценности рассказываемого. Толстой показывает, что человек с меньшей охотой выслушивает неизвестные ему интересные сведения, нежели сам сообщает даже известное уже не только ему, но и слушателям. Тщеславие сильнее любопытства – как бы хочет сказать Толстой, неутомимый разоблачитель тщеславия.