Открытие мира (Весь роман в одной книге) - Василий Смирнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Беспременно есть, — настаивал Сморчок таинственно. — Спрятана. Искать надо — тка. Справедливая книга, вот еще как ее зовут.
— Справедливая? — переспросил Матвей и задумался. — Не знаю, как насчет книжки, а людей справедливых я на фронте встречал… Д — да, было такое превосходное дело. Всю подноготную правду — матку очень правильно объясняют: куда глядеть чаде в оба, за что браться… Большаками их зовут, тех справедливых людей… Большаки и есть. Умняги! Смельчаки! Народ ведут за собой.
— Афанасий Сергеич из того теста замешен. Большак. — проговорил значительно Аладьин, ничему не удивляясь, словно он давным — давно все это знал и лишь помалкивал.
— Догадываюсь, — кивнул Матвей, усмехаясь. — Как повстречался я на позиции с большаками, послушал, вижу: мать честная, знакомые, прямо сказать — дружки! Ха — арошие ребята, справедливые. С ними не пропадешь. На их стороне правда, понимаю.
— Может, эти твои… большаки правду‑то зараз и вычитали из Праведной книги? — толковал, не сдаваясь, про свое пастух. — Она страсть какая древняя, книга‑то. Я еще от отца, покойника, слышал про нее. Ох, давно — о ищет народ правду! У народа правда одна, как душа… Да что! Душа и есть правда. Другой правды, братец ты мой, на свете нету. Ее, Праведную книгу, сам Емельян Пугачев писал.
— Ну, коли Емельян Пугачев писал, значит, книжечка стоящая, наша, — уверенно поддержал Сибиряк. — Дай срок, разыщем… С войной рассчитаемся… и еще кое с кем… и разыщем, заживем справедливо, уж ты мне поверь.
Он с удовольствием потянулся во весь свой ладный рост. Что‑то хрустнуло у него под зеленой рубахой.
— Корми яичницей, матка, обещала. Слышишь, кишки трещат! — весело сказал он жене.
— Вспо — омнил! — отозвалась та сердито, а сама уж вскочила, улыбаясь безудержно, оправляя кофту, и голые руки ее замелькали в полутьме белыми крыльями. — Заждалась тебя яичница, полуношника, как же! Спать пора, а не ужинать.
— Дяденька Матвей, а за что тебя крестиком наградили? — торопливо спросил Шурка, боясь, что Сибиряк уйдет и он никогда не узнает самого важного, что пригодилось бы им с Яшкой. — Крестик за что?
— Не знаю.
— Уж будто не знаешь, полно — ко! — воскликнула Марья Бубенец. — Похвастайся, не грешно. Ай, право, не грешно!
— Ей — богу, не знаю, — смутился Матвей.
— Знает, знает! — закричал Андрейка, толкая Шурку локтем. — Мне рассказывал, как из школы шли… Ух, здорово!
— Пустяки… — пробормотал Матвей, поднимаясь и без усилия доставая рукой до колосников. Нащупал сноп, вырвал колосок и понюхал. — За разговорами не заметили, как ригу натопили. Поспел хлебушко, — приглушенно, задыхаясь от приятной жары, добавил он. — Экий душистый, сахарный… Так бы и помолотил досыта!
— А крест‑то все‑таки за что? — пристала любопытная Марья, и Шурка готов был сказать ей за это сто раз спасибо.
— Ну… бой шел, атака, одним словом. Смотрю, мои приятели назад попятили… Воротил их. Опрокинули немцев, — неохотно, скупо ответил Матвей, направляясь к двери.
— Дяденька Матвей, — еще торопливей, беспокойней позвал Шурка. — А ты не встречал на войне… нашего тятю?
Матвей задержался у приступка.
— Не встречал.
Помолчал, нагнулся, осторожно погладил Шуркин затылок жесткой теплой ладонью и добавил, точно извиняясь:
— Трудновато встретить. Позиции на тыщи верст, парень, растянулись. Солдат копошится, что муравьев… где тут знакомого встретить!
Мать пошевелилась у печи и первый раз за весь вечер ломко сказала:
— Живые… встречаются.
Сибиряк обернулся к ней, посмотрел на Ванятку, который, проснувшись, качался, как одуванчик, на материных коленях, норовил встать и не мог спросонок, болтал ногами — палочками в широких голенищах валенок. Матвей вернулся, присел возле Шуркиной матери:
— Давно не пишет?
— С весны, — тихо, безнадежно откликнулась мать, и кто‑то сразу сдавил горло Шурке. Он судорожно повел шеей, закусил губу.
Матвей посидел, подумал и очень обыкновенно кивнул головой, словно в том, что отец с весны не пишет, ничего не было страшного.
— Бывает. Прежде времени не расстраивай себя, Пелагея Ивановна. Извещенья нет, — стало быть, жив, — уверенно — твердо, с какой‑то внутренней, покоряющей силой сказал он, и Шурку перестали давить за горло, и два отрадных ручейка, неизвестно откуда взявшись, потекли по щекам. Он поспешно отвернулся от Андрейки, смахивал рукавом, а ручейки не поддавались, текли, мочили ему локоть.
— Это, скажу тебе, почта наша солдатская балует, — объяснил Матвей. — Не доходят письма, ну что тут поделаешь! Пишешь, пишешь, стараешься, марку на последние копейки наклеиваешь, думается — дойдет поскорее, а оно, письмо‑то, в аккурат ровно сквозь землю проваливается.
— От живых… доходят письма, — залилась слезами Шуркина мать, и, глядя на нее, безмолвно заутирались косынками Марья Бубенец и жена Сибиряка.
Отодвинулись от света грустно — молчаливые Сморчок и Никита. Засопел, замычал Ося Бешеный и тоже полез в темноту, в угол. А Шурка уже не плакал, он верил каждому слову дяденьки Матвея и пересел к нему поближе.
— Доходят от живых письма, никуда не деваются… — повторила горько Шуркина мамка.
— Вот заладила! — прикрикнул Сибиряк, не зная, должно быть, чем еще утешить. — Говорю тебе — не всегда. Я каждый месяц писал, а много ли дошло?
— Два письма… Ох, господи, не чаяла встретить! — прошептала его жена, засмеялась и опять заплакала.
— Вот видишь, — обрадованно проговорил Матвей, — а я, может, двадцать настрочил… Опять же в другую часть нашего брата переведут, формированье, перетасовка. Пока то — сё, и бумаги нет под рукой, карандаша, адрес обратный неизвестен. Время идет, и рад бы поскорей весточку подать — невозможно.
Мать упрямо, несогласно качала головой, осыпая с шалюшки на плечи соломинки, зерна ржи, колоски. Но широко раскрытые неподвижные глаза ее, залитые слезами, устремленные на Матвея, начинали робко светиться, загораться, как они загорались, когда она смотрела на огонь в печи и видела там такое, чего не надеялась никогда увидеть.
— А главная наша погибель — почта, будь она проклята, — рассказывал Матвей, воодушевляясь, выдерживая недоверчиво — горячий взгляд Шуркиной матери и будто сам от него загораясь. — Ведь что, анафемы бессердечные, вытворяют, не поверите!.. Захожу однажды, — послали в штаб дивизии с донесением, — захожу раз в деревеньку. Осень, дождище хлещет, холодина, аж душа зашлась, продрог. В деревеньке, как полагается, пусто, хозяева эвакуированы. Избы заколочены, которые — двери настежь, — все едино, не топлено. Гадаю: как бы малость обсушиться, сердце отогреть. И вижу — под горой, у речки, вроде бы дымок вьется из хаты. Лошадь тут же привязана к столбу, телега — зеленая, военная. Стой, думаю, никак наш брат вшей выжаривает. Лезу в хату… И что же? Почтальонишко, тыловая крыса, из кожаного своего мешка достает большущими охапками письма и валит в печку, в огонь. «Ты что делаешь, сукин сын? — кричу. — Бабы наши слезами умываются, весточек не дождутся, хоронят нас живыми, а ты, сволочуга, письмами солдатскими избу топишь!» Оправдывается: «Дрова, слышь, не горят, сырые…» Ну, я ему, мародеру, наколол сухих дров, пересчитал зубила…
Не отозвавшись, усмехаясь уголками строгих губ, мать прибрала поленья, сложила в углу, заткнула наглухо оконце соломой. Глянув в печь, в золотой жар, эарумянясь, блестя промытыми глазами, она прикрыла устье железной пудовой заслонкой. Матвей сунулся подсоблять, натолкнулся в темноте на Шурку, стиснул его плечи и просто, без выдумок и утешений, как мужик мужику, сказал:
— Жив твой батька, парнище… жив! И это было всего убедительнее.
Шурка первым выскочил из риги. То непонятно — голубое, заглядывавшее давно в дверную щелку, оказалось яркой лунной дорожкой. Дорожка вела из‑под навеса на гумно, и там все голубело, светилось и дымило.
Пожимаясь от свежести, восторженно замирая, Шурка не знал, где он очутился. Пропали кособокие, угрюмо серые амбары и житницы, лохмато — ржавые скирды, ометы, пропал дальний черный лес и тускло — красная сковорода над его гребенчатым краем, погас мертвый, сумрачный свет. Все сказочно изменилось вокруг, разрослось, холодно сияло и искрилось и было туманно — призрачным.
Высоко над головой, зацепившись за макушку синей громадной елки, что росла у риги, неподвижно и ослепительно висела в небе луна, подобно круглому, кованному из серебра щиту, с вмятинами и царапинами, побывавшему в сражениях с половцами и татарами. Богатырскими золочеными шлемами высились скирды хлеба. Как крепости с башнями и бойницами, готовыми к отпору, поднимались амбары и сараи, отбрасывая по дымчато — голубой траве косые, во все гумно тени, словно глубокие рвы, полные темной воды. Саврасый конь, насторожив уши и грызя удила, бил копытами землю, будто звал хозяина. И тот, очнувшись от сна, подымался с травы, потягивался, беззвучно оправляя доспехи, поводя железными плечами, — бородатый, ростом с колокольню, как на картине в школе, похожий на Илью Муромца и на Матвея Сибиряка и немножко на Шурку и Яшку, — богатырь — витязь необоримой силы, который на своем веку всякие виды видывал. Вот он встанет сейчас на ноги, распрямится, размахнется рукавицей и даст недругу сдачи наотмашь.