Открытие мира (Весь роман в одной книге) - Василий Смирнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он думал о том, что слышал вчера в риге, и еще раз твердил себе, что непременно убежит на фронт, спасать русское царство, с Яшкой и Катькой убежит, и вдруг встретится на позиции, в окопах, с отцом, и у них, у обоих, на груди будут блестеть георгиевские крестики. И радость, что отец жив, что дяденька Матвей немножко успокоил мать, она не будет больше такой молчаливо — каменной, со слепыми глазами, а русское царство спасут храбрые умные люди, большаки, такие, как Афанасий Сергеевич Горев, памятный питерщик, как Матвей Сибиряк, учитель Григорий Евгеньевич, дядя Родя и, конечно, Шуркин отец, и он сам, Шурка, и Яшка, — эта радость заливала ему душу. В то же время он беспокоился, что, видать, не побрать ему больше красноголовых красавцев подосиновиков, которые так чудесно, в великом множестве родятся сейчас под палыми огненными листьями осин. И рыжиков не придется пособирать, сине — зеленых и красных, крохотных, как пуговицы, — останные грибки померзнут в такой холодище. Думалось с восторгом, как он сейчас, не уступая матери и хвастунье сестрице Аннушке, Марье Бубенец и Солиной здоровенной молодухе, в лад с ними ударит большим отцовским молотилом по теплым пузатым снопам. Рожь брызнет на ток ручьем, и снопы запляшут под пятью ловкими, часто — часто разговаривающими цепами. Эту приятную думу перебивала тревога: удастся ли уговорить Яшку взять с собой на позицию Катьку, — право же, она им не помешает, напротив, глядишь, в чем и подсобит, втроем, известно, на войне, как и во всяком деле, сподручнее, да и просто жаль оставлять Растрепу одну в деревне. Все‑таки она ему не чужая.
Но чаще всего Шурка возвращался к тому, что он видел вокруг, о чем не мог не грустить. Не лета и не погожей осени жалел он, не зимы боялся, нет. Он здорово любил зиму с салазками, ледяными лотками и козулями, со школой, морозами, скользкими лунками на Гремце и на Волге, с сиреневым снегом в оттепели, с метелями, любил так же отчаянно, как весну и лето с купаньем, ягодами, сенокосом, удочками, жнитвом, а осень — с грибами, книжками, с молотьбой, дождями, сладкими кочерыжками. Он горевал по — ребячески о том, что не бывает в жизни всего этого сразу, по желанию. Нельзя жить и делать то, что хочется: сегодня — грибы собирать, забыв все на свете, завтра — с горы на лотке кататься, пока не отморозишь уши и нос, послезавтра — с охотой помогать матери косить гуменник и одновременно слушать Григория Евгеньевича, читать книжки (вот бы отыскать Праведную книгу, про которую вчера рассказывал Сморчок, подарить ее мужикам, чтобы всем жилось хорошо!), и решать мудреные задачки, н вместе с тем лупить в хвост и гриву немцев н австрияков. На все, оказывается, есть свое время, надо ждать, терпеть. А вот терпения‑то у него, признаться, не хватает, хотя он и проповедовал это терпение Яшке Петуху.
Вот о чем думал Шурка, идя гумном, в белый утренник, лазая потихоньку в карман за хлебом. Вот о каких важных делах томилось и радовалось, горевало и пело его горячее, молодецкое сердце.
И как в игре, когда он жил сразу десятью жизнями и успевал быть Антоном Кречетом и разбойничать, так и сейчас все это не мешало ему заниматься еще и делом, наоборот, как будто помогало.
Шурка не заметил, как обогнал баб, влетел в ригу, в душистое хлебное тепло. Он распахнул дверь настежь, вышиб ногой солому из оконца, чтобы в риге было посветлей, вскочил на печь, а оттуда живо пробрался на колосники.
Горячие колючие снопы мягко повалились один за другим на земляной пол. Скоро полетели вслед им батькин ватный пиджак и шапка — так стало жарко. Колосники ходили и скрипели под башмаками. Шуршали и падали вниз снопы, обдавая сухим, пахучим ржаным теплом, царапая колосьями, больно жаля иглами осота, который торчал кое — где вперемежку с костером в комлях. Зерно сыпалось, чуть тронешь сноп, текло из‑под пальцев. По всему видать, хлеб просох на славу.
Когда молотильщицы, переговариваясь, вошли в ригу, перед ними на полу лежала, вровень с печкой, куча сваленных снопов, — знай таскай охапками на ток, выкладывай, расстилай посад, — а сверху, будто с неба, падали и сверкали в крупном частом ржаном дожде лохматые соломенные молнии.
— Санька, обожди маленечко, — попросила мать, сторонясь, доставая из угла припасенные еще с вечера метлу, деревянную лопату, вилы и грабли. — Надо бы спервоначалу ток подмести как следует.
— А вы пошевеливайтесь живее! — крикнул Шурка с колосников, обливаясь потом, задыхаясь и прибавляя усердия.
— Ишь как хозяйничает, негодный! Хозяин и есть, — ворчала, посмеиваясь, Марья Бубенец. — Давно ли под стол пешком ходил, братишку терял, цыган пугался, а теперь смотри‑ка, распоряжается, ай, право! Ты с ним, Пелагея, не пропадешь. Помяни мое слово, не пропадешь. В отца растет, заботливый… Вот уж мне помощничков не дождаться. Прожила, дура, всю жисть, как яловая корова… Тише, чертенок! — закричала она, отскакивая в сторону. — Гляди, куда валишь, прямо по маковке снопом заехал!
— Так и надо, не прохлаждайся, тетка Марья, не чеши языком! — одобрительно прогудела низким густым голосом Солина молодуха, загребая большими руками снопы без счету и, как живая скирда, протискиваясь в дверь. — Не сахарная, не развалишься… Кидай, парень, шибче! Кидай в самый загорбок веселее! — гудел, удалялся и тут же снова приближался ее густой мужицкий голос,
И Шурка, гремя колосниками, без передышки швырял вниз обжигающие душистые снопы.
— Берегись! — покрикивал он. — Береги — ись!
А сестрица Аннушка, семеня короткими ногами, подбирая и бережно вынося на вытянутых руках, словно ребенка, один — другой снопик, как всегда, уже пела — распевала:
— Воскресе — еньиие — бо — ожий день. Люди до — обрые в церковь иду — ут, а мы, гре — ешницы, — под ри — игу… Оттого, знать, и кара — ает господь бог, не дает на — ам сча — астья…
— Не от хорошей жизни в воскресенье под ригой молимся, — отозвалась с току мать, сильно, часто шаркая метлой. — В будничный‑то день ни у кого овина не выпросишь, сами молотят.
— Нет уж, сестри — ица Пелагея, прогне — евали, про — огне — евали мы бога, — заливалась Аннушка. — Царица небесная, ма — атушка, прости ты на — ас, грешны — их!
— И в церкви можно нагрешить, и под ригой доброе дело сделать. Бог любит труды, — весело басила Солина молодуха, таская снопы.
И вдруг озорно прихватила испуганно ахнувшую Аннушку и вместе со снопами поволокла в дверь.
— У — ух, перышко легонькое, шестипудовое! Или снопы таскай, или лоб крести, не тяни, смерть не люблю… Небось и с молотилом попадем в рай!
Марья Бубенец, глядя, как рвется и вопит Аннушка, стиснутая снопами, уплывает за порог, сама точно сноп, глядя на эту потеху, так и присела с хохотом на снопы.
— Ах, чтоб тебя! Баловница, не зря сто лет зовут тебя молодухой… уморила, батюшки! Расстилай ее заместо соломы на току, молоти по толстым грешным бокам! Ай, право, в рай попадем!
Со смехом, разговорами, шутками работа спорилась у баб почище, чем у мужиков.
Когда Шурка, чумазый от копоти, спрыгнул, умаявшись, с колосников и проехался на спине по скользкой соломе до порога, он увидел, что первый посад был готов. От риги через навес и дальше по открытому току до конца его двумя тугими рядами, как соломенные маты, лежали снопы, комлями врозь. Поскидав обогнушки, перевязав платки пониже, на глаза, чтобы меньше порошило, бабы по — мужицки засучивали рукава кофт и брались за молотила. Они стояли парами, мать с Солиной молодухой, сестрица Аннушка с Марьей Бубенец, лицом друг к дружке, точно собираясь плясать кадриль. Преображенные лица их были торжественно — веселы.
— Господи благослови… побольше хлебца намолотить, сытыми быть, — со сдержанным оживлением и верой сказала мать, крестясь.
Подняла над головой цеп и с силой кинула его вниз, на ближний сноп. Сноп ожил, пошевелился, и вылетевшая из колосьев рожь с сухим чоканьем ударила баб по сапогам и далеко отскочила, рассыпалась по гладкому звонкому току.
— Встань, сноп, как поп! Со снопа по пуду — вот и жива буду! — подхватила громко Солина молодуха, взмахивая молотилом.
— Сытой быть, брагу варить! — весело отозвалась в свою очередь Марья Бубенец, ловко вступая своим цепом в дружный перестук. — И — э–эх, браги напиться, с милым повеселиться!
— Пирогов напечь, ребят накормить, — приговаривала мать, низко кланяясь, точно молясь, чаще и чаще ударяя цепом…
— Богу све — ечку поставить! — набожно пропела сестрица Аннушка, последней, в лад, принимаясь за молотьбу.
И четыре молотила вперегонку, не мешая одно другому, заговорили громкой согласной скороговоркой:
«Цеп до не — ба… мно — го хле — ба!.. Цеп до не — ба… мно — го хле — ба!..».
Шурка торопливо утерся, размазал по щекам сажу и пот, взялся за батькино длинное тяжелое молотило. На крепкой палке, отполированной до блеска тятькиными ладонями, грузно висел на сыромятном потемневшем ремне толстый дубовый кругляш, что полено. Пробуя, Шурка взмахнул цепом, и дубовое полено описало в воздухе низкую дугу, чуть не задев хозяина по затылку.