Пелэм, или приключения джентльмена - Эдвард Бульвер-Литтон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Жилище, к которому я теперь приближался, было невелико, но удобно. Быть может, все здесь казалось несколько triste:[733] и подрезанная и подстриженная с математической точностью старомодная живая изгородь, окружавшая пасторский участок, и громоздкая архитектура, и потемневший кирпич самого дома, где обитал достопочтенный отшельник. Впечатление смягчалось, однако же, мирным и безмятежным обликом этого дома, который, должно быть, вполне соответствовал вкусам хозяина. Посреди небольшой, правильной формы лужайки находился прудок с рыбами, обложенный кирпичом, а над ним склоняли свои плакучие ветки четыре ивы, растущие по четырем его углам. По ту сторону этого пиэрийского источника[734] имелось нечто вроде рощицы или зеленой беседки из лавров в грубоватом, бесхитростном стиле голландских садиков: по-видимому, лавры посадили в дни, когда у нас царил голландский вкус. За беседкой была еще одна невысокая ограда, а дальше лужайка переходила в фруктовый сад.
Когда, подъехав к воротам, я дернул за ручку звонка, дребезжание его гулко отдалось в этом уединенном жилье. Я заметил, как в окне напротив зашевелились занавески, показались, затем быстро исчезли чьи-то лица — словом, там началась суета, выдающая присутствие женщины, озабоченной и несколько встревоженной неожиданным появлением незнакомца.
Прошло немного времени, и единственный слуга пастора, человек средних лет и неряшливого вида, в чем-то вроде широкой рясы и в темно-рыжих казимировых невыразимых, открыл ворота и сообщил, что его хозяин дома. Впустившему меня человеку, который, подобно слугам и многих лиц побогаче, являлся одновременно лакеем и конюхом, я дал несколько внушительных указаний насчет того, как позаботиться о лошади, на которой я приехал, и вошел в дом. Слуга не нашел нужным спросить мое имя, а просто открыл дверь кабинета и кратко доложил:
— Какой-то джентльмен, сэр.
Клаттербак стоял спиной ко мне на невысокой библиотечной лесенке и перелистывал какие-то книги в темных переплетах. А внизу, рядом с лесенкой, я увидел бледного скелетообразного юношу с серьезным и каким-то неподвижным лицом, довольно сильно смахивавшего на самого Клаттербака.
«Mon Dieu,[735] — подумал я, — не мог же он настолько преуспеть в супружеской жизни, чтобы за семь месяцев произвести на свет и вырастить это долговязое подобие самого себя!» Добряк обернулся и, донельзя пораженный тем, что я стою здесь, подле него, чуть не свалился с лесенки. Он быстро сошел вниз и принялся так крепко и пылко пожимать и трясти мне руку, что у нас обоих на глазах выступили слезы.
— Легче, дружище, — сказал я, — parce, precor,[736] или ты заставишь меня сказать: «ibimus una ambo, fientes valido connexi foedere».[737]
Когда Клаттербак услышал сладостные звуки того, что для него было родным языком, глаза его увлажнились еще больше. Он оглядел меня с ног до головы взором, полным отеческого благодушия, пододвинул глубокое кресло, давно уже стоявшее без всякого употребления, ибо его набитое грубым конским волосом сиденье плотным слоем покрывала классическая пыль, столь священная, что грешно было ее смахивать, — и с размаху усадил меня в него, прежде чем я мог помешать столь жестокому проявлению гостеприимства.
«О мои несчастные брюки! — подумал я. — Quantus sudor inerit Bedoso,[738] чтобы вернуть вас к первобытной чистоте!»
— Но откуда явился ты? — произнес хозяин дома, имевший склонность к высокопарным и устарелым оборотам речи.
— С Пифийских игр,[739] — ответил я, — с поля, именуемого Ньюмаркет. Или глаза мне изменяют, или сей insignis juvenis[740] изумительно на тебя похож. Если это — семимесячный ребенок, он поистине соперник титанов.
— Ну, право же, достойный друг мой, — воскликнул Клаттербак, — ты изволишь шутить! Это — мой племянник, хороший и старательный мальчик. Надеюсь, он процветет в лоне нашей матери-кормилицы:[741] в октябре он поступает в Тринити-колледж. Бенджамин Джеремия, дитя мое, — это мой достойный друг и благодетель, о котором я часто говорил тебе. Пойди и позаботься, чтобы для него было приготовлено все самое лучшее, — он разделит с нами трапезу.
— Да нет же, — начал я, но Клаттербак ласково закрыл мне рот рукой, чье мощное дружеское пожатие я уже успел испытать. — Прости, друг мой, — сказал он, — и чужой человек не уйдет отсюда, не вкусив с нами хлеба и соли, а тем более друг. Иди, Бенджамин Джеремия, и скажи своей тетушке, что мистер Пелэм будет с нами обедать. Распорядись также, чтобы устрицы из бочонка, присланного нам в дар достойным другом моим, доктором Суоллоухемом, поданы были наилучшим образом. Это — лакомство классических времен, и, поглощая их, мы будем думать о наших учителях, людях древности. И — стой, Бенджамин Джеремия: позаботься о том, чтобы нам подали вино в бутылке с черной головкой. Теперь можешь идти.
— Ну, старина, — сказал я, когда за одутловатым, ни разу не улыбнувшимся племянником закрылась дверь, — по нраву ли тебе ярмо супружества? Можешь ли ты преподать тот же совет, что и Сократ?[742] Если да, то надеюсь по крайней мере, что не на основании подобного же опыта.
— Гм! — ответствовал степенный Кристофер тоном, который показался мне несколько взволнованным и смущенным, — с тех пор как мы расстались, ты, видимо, развил в себе склонность к юмору. Полагаю, что остроты твои раскаляются на искрометном пламени Горация и Аристофана!
— Нет, — ответил я, — ведь живые люди не дают тем, кого тяжкий жребий заставляет непрерывно общаться с ними, достаточно времени, чтобы изучать памятники, оставленные мертвыми. Но скажи мне по-честному, всерьез, счастлив ли ты, как я того желал бы?
Клаттербак сперва опустил глаза, но через мгновение обернулся к письменному столу, положил одну руку на какую-то рукопись, а другой указал на книги.
— Среди них? — молвил он. — Да как же может быть иначе?
Я не ответил и протянул руку к рукописи. Он попытался робким движением удержать ее, но я знал, что авторы подобны женщинам, и, применив некоторую силу, что явно не доставило моему другу неудовольствия, завладел рукописью.
Это был трактат о древнегреческом причастии. Грустно стало у меня на душе, но, уловив полный ожидания взгляд несчастного автора, я изобразил на своем лице восхищение и стал делать вид, что читаю и обсуждаю difficiles nugae[743] с таким же интересом, как и он сам. Тем временем юноша возвратился. Он безусловно обладал чувством такта, обычно свойственным людям духовной культуры, какова бы она ни была. На худом лице его горел румянец смущения, когда он подошел к дяде и стал что-то шептать ему на ухо, — что именно, я сразу догадался по растерянному и сердитому виду моего друга.
— Брось, — сказал я, — мы слишком давние друзья, чтобы разводить всякие там церемонии. Твоя plaeens uxor,[744] как все дамы, попавшие в столь же трудное положение, считает, что ты поступил несколько необдуманно, пригласив меня к столу. Говоря по правде, мне предстоит еще такой долгий обратный путь, что устриц твоих я поем уж как-нибудь в другой раз.
— Нет, нет, — сказал Клаттербак, проявляя гораздо больше пыла, чем это обычно бывало свойственно его ровному характеру, — нет, я сам пойду и урезоню ее. «Жена да убоится мужа» — говорит проповедник! — И бывший первый ученик по математике в таком волнении вскочил со стула, что едва не опрокинул его.
Я придержал его за рукав.
— Позволь лучше мне пойти, раз уж ты хочешь, чтобы я у тебя обедал. «Всегда к пришельцу благосклонны жены», и я, вероятно, достигну большего, чем ты, несмотря на весь твой законный супружеский авторитет.
Сказав это, я вышел из комнаты. Мне любопытно было познакомиться с супругой моего университетского товарища, но ничего особенно приятного я от этой встречи не ждал. Повстречав слугу, я велел ему доложить о себе.
Меня instanter[745] ввели в комнату, где я и обнаружил все те признаки женского любопытства, которые отметил раньше. Там находилась маленькая женщина, одетая нарядно и в то же время как-то неряшливо. У нее был остренький носик, холодные серые глазки, румянец на скулах, переходящий, однако же, в какую-то зеленоватую бледность пониже, у большого, сердито поджатого рта, который, об этом легко было догадаться, редко улыбался бедному обладателю всех этих прелестей. Подобно достопочтенному Кристоферу, она тоже не пребывала в одиночестве. При ней находилась высокая тощая женщина, уже довольно пожилая, и девушка, несколько моложе хозяйки: они были представлены мне в качестве ее мамаши и сестрицы.
Мое entrée[746] вызвало немалое смущение, однако я уж знал, как тут действовать. С таким сердечным видом протянул я руку хозяйке, что она не могла не вложить двух костлявых пальцев в мои, каковые я убрал только после самого умиротворяющего, дружеского пожатия. Пододвинув свой стул поближе к ней, я начал такой непринужденный разговор, словно уже много лет знал эту троицу. Я сказал, как радостно мне было видеть моего друга устроившимся столь счастливо, заметил, что вид у него теперь гораздо лучше, чем прежде, отпустил лукавую шуточку насчет благотворного влияния супружеской жизни, расхвалил спящую кошку, которую вышивала шерстью почтенная рука пожилой матроны, предложил достать для нее живую кошку настоящей персидской породы — с черными ушами длиной в четыре дюйма и хвостом, как у белки. А затем сразу же перешел к несогласованному с супругой приглашению добряка хозяина.