Любовь — всего лишь слово - Йоханнес Зиммель
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Тедди…
— Да?
Я не спрашиваю его, хочет ли он выпить, за штурвалом он никогда не пьет. Я спрашиваю его:
— Как дела в Люксембурге?
Его голос звучит из наушника:
— Я… я не хотел бы об этом говорить, господин Оливер.
— Тетя Лиззи — королева, так?
— Я в самом деле…
— А моя мать опять в санатории. Уже полтора месяца. Сколько ей еще там на сей раз оставаться?
— Врачи обеспокоены, господин Оливер. Милостивая госпожа все больше уходит в себя, становится все грустнее. Она почти не разговаривает…
Браво, тетя Лиззи! Ты делаешь свое дело, тетя Лиззи! Поздравляю тебя, милая тетечка!
Пью за тебя.
Чтобы ты подохла. Медленно так, ме-е-едленно.
Я выпиваю свой бокал, наливаю новую порцию и гляжу в боковой иллюминатор, но облака, в которых мы летим, абсолютно темные. Время от времени Тедди говорит с наземными станциями.
Мать…
Я не хочу сейчас думать о ней, потому что мне вдруг разом стало жутко мерзко на душе. Напиться я не могу и не хочу. Поговорить с Тедди? Он должен вести машину по курсу, ему нельзя мешать.
Можно почитать!
Надо же поглядеть книгу, которую мне дал господин Лорд для моего предка. И вот я достаю из дорожной сумки «Дибука» и переворачиваю пожелтевшие страницы.
ПЕРВЫЙ АКТ.
Из-за закрытого занавеса в полной темноте издалека доносится тихое, мистическое пение:
Почему, почемуНизвергается душаС высочайших высотВ глубочайшую пропасть?В падении заключено вознесение,Низвергнутые душиВновь восстают в бореньи…
Занавес медленно поднимается.
Мы видим деревянный молельный дом, с очень старыми, почерневшими от времени стенами. Балка, поддерживаемая двумя столбами. К середине балки, над возвышением, прикреплен старый висячий светильник из меди. Пульт для торы[144] покрыт темным покрывалом…
Я читаю дальше, перелистывая страницы. «Бонанза» летит сквозь готовые разрешиться снегом облака, то и дело проваливаясь в воздушные ямы. Я отпиваю из бокала виски, листаю книгу и слышу голос Тедди:
— Redhair seven… Redhair seven… This is Two-one-one-one-zero…[145]
Я читаю:
ХАНАН (тихо, но твердо): Не позволено бороться с грехом, но его можно умерить. Как золотых дел мастер очищает золото на сильном огне, как крестьянин удаляет плохие зерна, так и грех должен быть очищен от нечистого, чтобы в нем осталось только святое.
— O'kay, Redhair seven, o'kay… following your instructions…[146]
ХЕННОХ (удивленно): Святое в грехе, как одно вяжется с другим?
ХАНАН: Все созданное Богом несет в себе искру святого.
ХЕННОХ: Грех создан не Богом, а злой силой!
ХАНАН: А кто создал злую силу? Тоже Бог! Злая сила — это…
Перелистываю страницу.
…другая сторона Бога, и коль скоро она такова, то и в ней должно быть святое.
Стоп!
Я ставлю свой стакан в зажим у окошка.
Осторожно провожу пальцем по странице. Дело в том, что при перелистывании я что-то почувствовал. Тот, кто просто перелистал и вытряс книгу, как господин Коппенхофер, ни за что этого не заметил бы. Но если провести пальцем по странице… Когда проводишь пальцем по странице, чувствуешь две крохотные, почти незаметные неровности. А вот и третья неровность. Это следы игольных уколов. Кто-то сделал укол в букве «е», в букве «о» и букве «к».
Листаю дальше.
Я уже больше не читаю, а только ощупываю страницы. На некоторых страницах ничего не нахожу, на некоторых кое-что обнаруживаю. Проколотое «т», проколотое «а», проколотое «м».
Я беру карандаш и бумагу и выписываю друг за другом буквы. Не все, потому что иголочных уколов очень много. Е, О, К, А, М, Т…
РАВВИН АСРИЕЛЬ: Чего же от меня хотят? Я стар и слаб. Моему телу нужен покой. Моя душа жаждет уединения, но меня преследуют муки и боль всего мира. Каждая просьба, передаваемая мне, как уколы иглой в мое тело…
Уколы иглой!
Совсем слабые, едва заметные, но все же заметные… А. Е. М…
Я пролистываю всю книгу. Все новые игольные уколы.
Мой папаша и досточтимый Манфред Лорд. Хорошо спевшиеся дружки. Неплохо они придумали с «Дибуком». Просто-таки даже здорово придумали. Отличное изобретение для их жульнических дел.
К. Т. А. М…
Шестая глава
1
Две кошки. Три кролика. Галка.
Они мирно кормятся в маленьком домике. Электрическая лампочка на потолке дает свет. Снаружи, в парке, из кустов выходит олень. Перед домиком стоит кормушка. Олень подходит к ней и начинает жевать. Моя мать сидит на корточках перед маленькой хижиной и разговаривает с животными. Я наблюдаю за ней. Пять часов вечера. В парке много снега. Расчищено лишь несколько дорожек.
— Это моя самая любимая из всех клиник, — говорит мать, кормя из ладони галку.
— В других всегда было какое-нибудь одно животное, здесь их много, особенно летом! Мне и уезжать отсюда не хочется. Все звери уже хорошо меня знают.
Галка насытилась и садится матери на плечо. Птица звонко кричит: «Карр!»
— Да, моя маленькая, да. Вкусно было?
И так каждый день, с того самого, как я появился здесь: ровно в пять моя мать кормит животных. Врачи ей это разрешают. Матери не прописан постельный режим. Ей необходимы движение и свежий воздух, говорят врачи.
Мать отказывается принимать посетителей. Я — единственное исключение.
Кошка мяукает и получает еще одну порцию молока.
— А орехи ты не забыл? — спрашивает мать.
Нет, не забыл. Вчера она попросила принести их.
— Пусть это будет твоим рождественским подарком мне, ладно? Много-много земляных орехов! Птички так их любят. И белочки. Знаешь, сколько здесь белочек и птичек — необыкновенных, разноцветных!
Я купил кило орехов.
С тех пор как я в последний раз видел мать, она постарела лет на двадцать. Она словно тень. Вряд ли она весит более сорока пяти килограммов. Руки у нее — кости, обтянутые кожей, лицо белое и прозрачное, в синих жилках. Глаза громадные, покрасневшие. Время от времени она вертит головой так, словно у нее на шее петля, от которой она хочет освободиться. Это у нее что-то новое. Ходит мать очень неуверенно, часто спотыкаясь. Сестры рассказывают, что она почти ничего не ест. Зато то и дело просит кофе. Чаще всего она лежит в одежде на кровати, уставясь в потолок.
— Неконтактна, — говорят врачи.
По словам медсестер, мать не из трудных пациентов. Она не доставляет сестрам хлопот и помогает в уборке своей комнаты. Она потеряла всякое представление о времени, путает часы, дни, времена года, и потребовалось некоторое время, чтобы она узнала меня. Но хоть мама и потеряла ощущение времени, она всегда точно знает, когда пять часов вечера. Ни разу она не появлялась у маленького домика в парке хоть на минуту позже! Животные уже ждут ее. И мать рада этому.
Вот уже шесть дней, как я хожу сюда вместе с ней, и чувствую, что больше уже не могу. Я говорил с профессором. И вы знаете, как это бывает, когда родственник хочет узнать правду о пациенте (к тому же моя мать состоятельная пациентка).
— Да, дорогой господин Мансфельд, вашей уважаемой маме, конечно же, лучше… несравнимо лучше… Бог мой, когда я думаю о том, в каком состоянии она к нам поступила…
— Да, да, да. Но как ее дела сейчас?
— Вы нетерпеливы, господин Мансфельд!
— Она моя мать, господин профессор.
— При такого рода болезнях нельзя быть нетерпеливым. Такое может длиться годами, да-да, я повторяю: годами. Вы видите: я совершенно откровенен с вами.
— Стало быть, моя мать может провести здесь не один год?
Он кивает, благосклонно улыбаясь.
— Но вы же сказали: ей лучше.
— Лучше, но далеко еще не хорошо! И потом, дорогой господин Мансфельд, не забывайте, пожалуйста, о рецидивах… Всякий раз, когда ее выписывали и она возвращалась домой, снова наступало ухудшение. Ситуация в вашей семье…
— Не надо. Сам знаю, — грубо прерываю я его.
— Господин Мансфельд, я не заслужил такого тона. Мы делаем все мыслимое, чтобы помочь вашей матери. Не хочу от вас скрывать, что постоянные рецидивы, разумеется, весьма опасны.
— Как это понимать?
— Это может — я подчеркиваю: может, а если мы будем постоянно наблюдать ее, опасность равна нулю — но это все же может, — а мы должны учитывать любую возможность…
— Что может? Прошу вас!
Он смотрит на меня так, как и полагается смотреть знаменитому врачу на нахального юнца, и затем говорит с ледяной беспристрастностью:
— Может наступить такое ухудшение, которое заставит нас пойти на крайне неприятную меру. Послушайте, вашей маме хорошо у нас. У нее здесь свобода, животные. К нормальной жизни она пока еще не готова — и подтвердила это. Но она не опасна, абсолютно не опасна.