На повороте. Жизнеописание - Клаус Манн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Его пример показывал мне, что возможно объединять в себе изумительное многообразие противоречивых импульсов и традиций, не соскальзывая при этом в анархию; что существует гармония, в которой диссонансы находят друг друга, не расторгаясь или не уничтожаясь взаимно. Эта снова и снова подвергаемая опасности и опять завоевываемая гармония, которой я восхищался в Жиде, — не соответствовала ли она ненадежному равновесию европейской духовности, тому, как оно развивалось сквозь столетия и, несмотря на все угрозы, все кризисы, опять и опять возрождалось и утверждалось? Да, автор «Яств земных», «Подземелий Ватикана» и «Фальшивомонетчиков» ценился мною как хороший европеец par excellence, как благороднейший представитель и летописец европейской судьбы. Напряжение между Элладой и христианством, между романтическим чувством и классической формой, между разумом и верой, индивидуализмом и социальной обязанностью, свободой и необходимостью — все великие антитезы Запада были частью его личной драмы, были им глубочайше пережиты и выстраданы. Ценности и проблемы, на которых покоится наша цивилизация, образовали тему спора, под знаком которого находилось все его творчество и который внутренне никогда не успокаивался.
Знал ли он ответ на мои вопросы? Предлагал ли он программу? Нет, он мог предложить только свой пример, пример своей духовной целостности и храбрости, своего любопытства и правдолюбия, своего терпения, своей гордости, своей страсти, своей нравственности. Через него я узнал, что философия и вера, знание и любовь не исключают друг друга; ибо он был искушен во всех безднах человеческой души (феномен зла снова и снова возбуждал и занимал его чутье психолога), однако никогда посему не отказывался от своей веры в Добро в человеке, в способности улучшения нашей натуры: чем глубже этот неустрашимый ум проникал в мрачные тайны человеческой души, тем сильнее и постояннее горел свет его веры, его искушенной любви.
Его пример доказывал мне, что можно быть распорядителем и представителем великого культурного наследия и одновременно любимцем будущего, вестником и товарищем еще не родившихся поколений. Никакой писатель нашей эпохи не воспринял в себя больше преданий, больше духовного богатства прошлого, чем Жид, которого вдохновили и одарили все гении Запада: светлый дар Греции был ему столь же желанен, сколь и темное приданое, которое он унаследовал от пуритански строгих в нравственном отношении предков; питательно здоровый вклад Монтеня признан с такой же готовностью, как и проблематичное завещание того же Ницше, того же Достоевского; у Данте, Шекспира, Гёте можно научиться столь же многому, как и у мастеров собственной страны — Расина, Стендаля, Бальзака, Бодлера… Но какой ценностью обладало бы наследство, если бы оно не несло в себе зародыш будущего? Культурный консерватизм Жида никогда не был самоцелью; занятие вчерашним всегда у него имело отношение к сегодняшнему и к завтрашнему. То, что было, — он часто это говаривал — значило для него меньше того, что есть; существующее, однако, не так сильно захватывало его, как становящееся: то, что могло бы быть и, значит, однажды будет.
Он внушил мне, что каждому из нас дан свой собственный, индивидуальный закон, который опять и опять взыскует быть заново запрошенным и исследованным, опять и опять исполненным без оглядки на моду и предубеждение, без компромисса. Быть верным самому себе, в этом все дело. Кто предает себя самого, тот не сможет служить и сообществу, социальному целому. Чем независимее и последовательнее личность, тем больше вклад, который она совершит ко всеобщему благу! Individualisme serviable [111], впервые эту формулу Жид употребил в связи с Гёте. У своего немецкого маэстро нашел этот гражданин мира французской нации совершенное объединение свободы и чувства долга, именно тот индивидуализм, который заявляет о себе, но не подчиняется, который как раз в силу своей неуступчивой непреклонности может стать чрезвычайно полезным на службе обществу.
Пример Гёте. Хорошо, он был всегда. Но нам его приводили слишком уж часто: ему недостает прелести новизны. Гёте был для меня слишком далеким, слишком мраморным, слишком олимпийским. Жид был более чужим и одновременно более внушающим доверие — современник, почти старший брат и тем не менее человек, окутанный тайной. Разве не обладал он добродетелями, которые прославлял у Гёте? Было что у этого «старшего брата» узнать об individualisme serviable, к чему добавлялись еще и другие притягательные моменты.
Жид казался мне тем более приемлемым в качестве образца, что он явно не стремился производить впечатление образцового. Поза магистра была чужда ему; при всем величии он оставался проблематичным, всегда неудовлетворенным, всегда ищущим. Однако как раз тем, что он не определял себя, он себя находил; тем, что изменялся, он исполнял собственный закон.
В мгновения незрело-опрометчивого честолюбия я, наверное, желал себе стать возможно более похожим на эту истинную, неповторимую личность — Андре Жида. Однако чем больше я учился у него, тем отчетливее становилась для меня тщетность подобного чаяния. Уподобляться другому? Не к этому он нас побуждает. Гораздо больше относится к каждому из нас совет, который он в «Новой пище» возглашает своему условному другу и ученику:
«Не доверяй никому, кроме голоса собственной совести! Будь откровенен прежде всего перед самим собой! Познай свою собственную суть! Иди своим собственным путем! Стань тем, кто ты есть!»
Путь, который ведет нас к самим себе, к самопознанию и самоосуществлению, — это не всегда прямой путь; извилистейшая тропа может зачастую быть ближайшей. Кто слишком уж боязливо избегает темноты, может быть, никогда не сумеет найти света. На зыбкой основе — а кто из нас имел твердую почву под ногами? — легко проваливаются: разве только приспособить собственное равновесие ко всеобщей качке.
Склонность к причудливости и невоздержанности, разделяемая мной со многими моими ровесниками, не объясняется, конечно, только снобизмом и оригинальничанием. Что одному из старших поколений в искусстве могло казаться подозрительным или искаженным, было вполне соразмерным нашему вкусу и ощущению жизни: это соответствовало нашему опыту. Тому, который уже приобретен, и тому другому, который еще должен прийти. Что знало искусство девятнадцатого столетия, что знали эти идиллические романтики, реалисты и импрессионисты об удивительной действительности, которую знали мы или которая уже возникала перед нашими глазами? В ужасных видениях того же Пикассо, того же Руо{204}, того же Кирико она находила свое адекватное выражение.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});