Маленькая жизнь - Ханья Янагихара
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мне (и тебе) пришлось не легче в попытках развеять некоторые его представления о себе самом: как он выглядит, чего он заслуживает, чего он стоит, кто он такой. Я до сих пор не встречал человека столь безупречно и столь радикально раздвоенного: он мог вести себя абсолютно уверенно в каких-то областях и быть столь же беспредельно потерянным в других. Как-то раз я наблюдал за его выступлением в суде со смешанным чувством восхищения и ужаса. Он защищал фармацевтическую компанию – защита этих монстров его и прославила – на федеральном процессе, инициированном по сигналу инсайдера. Это был большой, важный процесс – его теперь изучают в университетах, – но он был очень, очень спокоен. Я редко видел, чтобы выступающий юрист был настолько спокоен. В свидетельском кресле находилась та самая сотрудница, которая подала сигнал, женщина средних лет, и он допрашивал ее так неотступно, так настойчиво, так компетентно, что весь зал замер, наблюдая за ним. Он ни разу не повысил голос, ни разу не позволил себе саркастического замечания, но я видел, что он наслаждается процессом, что само это действие – ловить свидетеля на крошечной нестыковке, настолько крошечной, что иной юрист ее бы не заметил – питало его, что он находил в нем радость. Он был мягкий человек (хотя к себе он мягок не был), мягкий в манерах, с мягким голосом, но в суде эта мягкость сгорала, обнажая что-то жестокое и холодное. Это было через семь месяцев после случая с Калебом, за пять месяцев до того, что случилось потом, и, глядя на него, пока он повторял свидетельнице ее собственные показания, ни разу не взглянув в блокнот, со спокойным, красивым, уверенным лицом, я снова и снова видел его в машине в ту страшную ночь, когда он отвернулся от меня и закрыл голову ладонями, стоило мне протянуть руку, чтобы прикоснуться к его щеке, как будто я тоже собираюсь его ударить. Все его существование было раздвоенным: на работе он был одним человеком, вне работы другим; одним человеком в прошлом, другим – в настоящем, одним в суде, другим в машине, таким одиноким, что я по-настоящему испугался.
В ту ночь в Нью-Йорке я ходил кругами и прокручивал в голове то, что узнал про него, то, что увидел, вспоминал, как едва сдерживал вой, когда он сказал мне то, что сказал, – хуже Калеба, хуже слов Калеба была его вера в их справедливость, вот как плохо он себя знал. Наверное, я всегда понимал, что он так думает, но когда он так попросту об этом говорил, оказалось еще тяжелее, чем я себе представлял. Я никогда этого не забуду: «Когда выглядишь как я, приходится брать что дают». Я никогда не забуду отчаяние, гнев, безнадежность, все, что я почувствовал, когда услышал эти слова. Я никогда не забуду его лицо, когда он увидел Калеба, когда Калеб присел рядом с ним, а я по глупости не распознал, что происходит. Что ты за родитель, если твой ребенок так относится к себе? Этого я так никогда и не сумел рекалибровать. Наверное, я просто не понимал, как это важно, ведь мне не приходилось раньше быть родителем взрослому ребенку. Не то чтобы мне эта роль не нравилась – я просто чувствовал себя глупым и бесполезным из-за того, что не понял такую простую вещь раньше. В конце концов, я сам, давно будучи взрослым, постоянно обращался за помощью к отцу.
Я позвонил Джулии – она была в Санта-Фе на конференции по новым заболеваниям – и рассказал ей, что произошло. Она вздохнула – долгий, печальный вздох.
– Гарольд… – начала она и замолкла.
Мы разговаривали о том, как он жил до встречи с нами, и хотя мы оба ошибались, ее догадки в результате оказались ближе к истине, чем мои, хотя тогда мне казалось, что это все смехотворные, невозможные выдумки.
– Вот так, – сказал я.
– Позвони ему.
Так я и сделал. Звонил и звонил – и слушал гудки, гудки.
В ту ночь я не мог уснуть и то тревожился о нем, то лелеял мужские фантазии – пистолеты, наемные убийцы, месть. Я мечтал, что позвоню кузену Джиллиан, следователю из Нью-Йорка, и Калеба Портера арестуют. Я мечтал, что звоню тебе, и мы втроем – ты, Энди и я – подкарауливаем Калеба у его квартиры и убиваем.
На следующее утро я ушел из дома рано, еще не было восьми, купил бейглов и апельсинового сока и отправился на Грин-стрит. День был серый и мокрый; я давил на кнопку домофона по нескольку секунд три раза подряд, потом отступил ближе к мостовой и задрал голову, щурясь, пытался найти окна шестого этажа.
Я собирался позвонить снова, когда в динамике раздался его голос.
– Кто там?
– Это я, – сказал я. – Можно я поднимусь? – Он не отвечал. – Я хочу извиниться, – сказал я. – Мне надо с тобой увидеться. Я бейглов принес.
Снова наступила тишина.
– Ты там? – спросил я.
– Гарольд, – сказал он, и я заметил, что его голос звучит странно. Приглушенно, как будто у него вырос лишний ряд зубов и он цедит сквозь них. – Если я тебя впущу, обещаешь не злиться и не кричать?
Тут я сам притих. Я не понимал, что это может значить.
– Да, – сказал я, и через пару секунд замок щелкнул, дверь отперлась.
Я вышел из лифта и некоторое время не видел ничего – только эту роскошную квартиру со стенами из чистого света. А потом услышал свое имя, посмотрел вниз и увидел его.
Я чуть не уронил бейглы. Я почувствовал, как руки и ноги у меня каменеют. Он сидел на полу, опираясь на правую руку, и когда я опустился рядом с ним на колени, он отвернулся и прикрыл лицо левой рукой, словно защищаясь.
– Он забрал комплект ключей, – сказал он; лицо распухло так, что губы с трудом шевелились. – Вчера вечером я пришел домой, а он тут. – Он повернулся ко мне. На меня смотрело животное, с которого содрали шкуру, вывернули наизнанку и так бросили, оставив внутренности сворачиваться в мешанину из плоти; глаза заплыли, видны были только длинные полосы ресниц, щеки посинели страшной синевой распада, плесени, и на них виднелись черные подтеки. Мне показалось, что он плачет, но он не плакал.
– Прости, Гарольд, – сказал он, – прости, прости.
Я сделал усилие, чтобы не начать орать – не на него, просто чтобы выразить что-то, чего я не мог облечь в слова, – прежде чем открыл рот.
– Все заживет, – сказал я. – Мы позвоним в полицию, а потом…
– Нет, – сказал он. – Не надо в полицию.
– Надо, – сказал я, – Джуд, надо.
– Нет, – сказал он. – Я не буду подавать заявление. Я не могу… – он запнулся, – не могу вынести такого унижения. Не могу.
– Хорошо, – кивнул я, думая, что это можно обсудить позже. – Но вдруг он вернется?
Он едва заметно помотал головой.
– Не вернется, – сказал он своим новым шамкающим голосом.
У меня даже голова закружилась, до того мне хотелось выскочить на улицу, помчаться, найти Калеба и расправиться с ним, до того невыносимо было думать, что кто-то с ним так поступил, от того, что он, с его чувством собственного достоинства, с его постоянным стремлением к опрятности и собранности – был избит, беспомощен.
– Где твое кресло? – спросил я.
Он издал сдавленный звук, похожий на блеяние, и проговорил что-то так тихо, что мне пришлось переспросить, хотя я видел, как ему больно разговаривать.
– Внизу на лестнице, – сказал он наконец, и на этот раз он точно плакал, хотя и глаза-то у него толком не открывались. Его начало трясти.
К этому моменту меня и самого уже трясло. Я оставил его там, на полу, и пошел за его креслом, которое сбросили в лестничный пролет с такой силой, что оно отскочило от дальней стены и преодолело полмарша до четвертого этажа. На обратном пути я почувствовал что-то липкое на полу и увидел большое яркое пятно загустевшей блевотины около обеденного стола.
– Хватай меня за шею, – сказал я, и он обхватил мою шею, а когда я его приподнял, вскрикнул, я извинился и опустил его в кресло. Я заметил, что его спина – он был одет в серую термофуфайку, он любил спать в таких – вся в крови, свежей и ссохшейся, и брюки сзади тоже окровавлены.
Я позвонил Энди, сказал, что у нас чрезвычайная ситуация. Мне повезло: в тот уикенд Энди остался в городе и был готов принять нас у себя в кабинете через двадцать минут.
Я отвез его туда, помог выбраться из машины – он явно не хотел двигать левой рукой и держал правую ногу на весу, не касаясь ею земли, а потом издал странный, птичий звук, когда я обхватил его, чтобы опустить в кресло, – и когда Энди открыл дверь и увидел его, мне показалось, что его сейчас вырвет.
– Джуд, – сказал Энди, когда смог говорить, и сел на корточки рядом с ним, но он не отвечал.
Мы оставили его в смотровой и вышли в вестибюль. Я рассказал Энди про Калеба. Я объяснил ему, что, по моим представлениям, случилось. Я как смог описал ситуацию с медицинской точки зрения: мне казалось, что у него сломана левая рука, что что-то не в порядке с правой ногой, что у него кровоточат разные части тела, что на полу была кровь. Я сказал, что он не хочет ничего сообщать в полицию.
– Понятно, – сказал Энди. Я видел, что он в шоке; он то и дело сглатывал слюну. – Понятно, понятно. – Он помолчал, потер глаза. – Подождешь тут немного?