Ясные дали - Александр Андреев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну и стужа, — сказал Леонтий, дыша на пичужку. — Птички замерзают на лету…
Я не помнил таких холодов, как в эту зиму. Морозы крепчали день ото дня, ветер резал лицо, как бритвой. Деревья на Чистых прудах были закутаны ворсистым, точно белый бобрик, инеем; пруд был наглухо завален снегом, вода в нем промерзла, казалось, до самого дна. Обледенелые окна трамваев пестрели глазка́ми, проделанными теплым дыханием. Столичные модницы рядились в шерстяные платки, в валенки, но в театры приносили с собой туфли, и мужчины долго и покорно дышали в них — согревали дыханием, прежде чем можно было надеть на ноги.
В эти дни с Финского фронта вместе с коротенькими сводками ползли и слухи: будто в карельских непроходимых лесах много наших бойцов обморожено; что финны коварны и злы — забираются на деревья, сидят кукушками дни и ночи, засунув за пазуху кур для теплоты, подстреливают красноармейцев; что каждый шаг вперед покупается кровью; что Маннергейм давно готовился к войне, к захвату Ленинграда и построил неприступную линию; что госпитали забиты ранеными и обмороженными…
А у тревожных слухов свои, особые пути — прямо к сердцу человека.
Тоня теперь твердо знала, что ее муж летает над Карельским перешейком. Вестей от него не приходило, и это все больше и больше ее тревожило. Каждый день, заходя к нам из института, она уже не усаживалась на диван, чуть развалясь, удобно, а бесцельно бродила по комнатам, по кухне, точно искала себе места и не находила. Она заметно похудела, померкла, стала нетерпеливой и раздражительной. Ее тянуло то в тепло, к печке, то в холод, к окошку — извечному месту ожидания; сквозь узоры на стекле она безотрывно глядела на пустой, заваленный снегом двор.
— Мама, ну куда, в самом деле, запропастилась моя варежка? Поищи как следует. В одной ведь щеголяю. — Она спрашивала об этом уже десятый раз.
— Куда ж ты ее задевала? — ворчала мать. — Забыла, чай, где-нибудь. Вот новую связала, подойдет ли, нет ли…
Тоня обрадовалась, хотя варежка была по расцветке и не парная.
— Спасибо, мама. Теперь тепло будет.
Домой она собиралась с неохотой; там была другая жизнь. Там она не смела грустить, необходимо было подбадривать мать Андрея, которая извелась от неизвестности и с отчаяния готова была слечь. Эта игра изнуряла сестру.
От Никиты Доброва тоже не было писем. Я успокаивал себя: Никита не дурак, чтоб подставлять свой лоб под пулю… Но где-то внутри, вопреки моим заверениям, рождался мучительный вопрос: а что, если он убит, война ведь?.. И возникшая в день расставания подтачивающая боль обострялась, вытесняя радость от успехов в школе.
Наш отрывок «Ведьма» был почти закончен. Я сжился с дьячком, точно этот человечек сидел во мне со всеми своими страстями, суеверными подозрениями, ревностью… Любое положение, жест, движение я оправдывал. Я вставал на кровати, нелепый, в нижнем белье; на плечах, подобно некоему плащу, — одеяло из лоскутьев. Держа это одеяло за концы, я воздевал руки вверх и тоном обличителя восклицал воюще:
— «О, безумие! О, иудино окаянство! Коли ты в самом деле человек есть, а не ведьма…» — Это было прочувствованно, правдиво и… смешно.
— Хорошо, Дима, хорошо, — отрывисто бросал мне Столяров. — Повтори еще раз…
На показе наша «Ведьма» получила всеобщее одобрение. Михаил Михайлович посмеивался, довольный. Он, как всегда, в одной жилетке, молча перекатывался по комнате на своих легких ножках, улыбался девушкам как-то мягко, почти кокетливо. Остановившись передо мной, он сложил на животе руки и с каким-то комическим прискорбием смотрел на меня синими, младенчески чистыми глазами до тех пор, пока учащиеся не засмеялись.
— Видишь, а не хотел дышать, как я велел! Все обижался — в герои не пускают, в Гамлеты. Вот тебе и Гамлет, принц датский! Оказывается, ты дьячок. Ты характерный актер, даже комедийный… Вон какой дьячок у тебя получился! А герой — что он? Его каждый сыграет — они все одинаковы: расхаживай по сцене, произноси слова хорошим голосом и любуйся собой. А любоваться-то собой и нехорошо, даже пошло. И в жизни и на сцене. Характерный актер — это клад для театра, да и для кино тоже.
Михаил Михайлович потрепал меня по волосам и опять начал расхаживать по комнате.
— Вот, говорят: штамп, штампы, нехорошо, дескать, и тому подобное… Но я вам скажу по секрету, — он приложил палец к губам: — тс-с-с! Без штампов актеру невозможно. Я сыграл за свою жизнь больше четырехсот ролей, как тут без штампов? Только вот у народного артиста республики Мордасова их шестьдесят, а у меня — триста. — Повернулся на каблуке, свел брови, затряс головой и произнес с раскаянием: — Да не слушайте вы меня, старого греховодника! Какие штампы? Кто сказал про штампы? Не должно быть штампов в искусстве! Слышите? — Он опять остановился передо мной. — Скажи, пожалуйста, что ты хмуришься, недоволен? Может, тебе мои слова не нравятся?
— Нравятся, — выдохнул я; похвала Михаила Михайловича меня просто обезоруживала.
— Так улыбайся, цвети! Молодежь должна быть веселой, жизнерадостной.
— У него, Михаил Михайлович, дружок на войне, — объяснил ему Столяров. — Третий месяц вестей нет…
Старик молча постоял минуту, глядя на носки своих ботинок, потом промолвил тихо:
— Придут вести. — Потом он молча сел за стол и надел пиджак.
В коридоре ко мне подошла Ирина Тайнинская. Она была раздосадована чем-то и казалось, что сейчас заплачет.
— Дьячок — такая пакость!.. Знаешь, он наложил на тебя свою печать, прости. Он убил в тебе что-то романтическое. И во мне убил что-то… Уплывают, уходят вдаль алые паруса… — Она дала себя оттеснить и стала спускаться вниз по лестнице, задумчиво глядя под ноги.
…В январе в списках награжденных участников боев в Финляндии я нашел старшего лейтенанта Андрея Караванова. А дня через два в той же газете отыскал и младшего командира Никиту Доброва. Тоня воспрянула духом. Теперь она была уверена, что Андрей жив, хотя было известно, что многие награждены посмертно. Появляясь у нас, она издали кидала на диван свой портфельчик, раздевалась и принималась помогать матери по хозяйству — все мыла, чистила, убирала комнатки, точно готовилась к торжеству.
Мать частенько запиралась с Павлой Алексеевной — они гадали на картах. Хорошая гадальщица всегда знает желания своих клиентов, и ее карты всегда ложатся с толком: «Все дороги, дороги… Встречи».
Однажды вечером, когда в печке, потрескивая, горели дрова, а на столе, излучая уют, пел самовар, Тоня подошла к окну и заглянула во двор. Там обильно сверкал в лунном свете снег. К лестнице скользнула торопливая тень. Через минуту дверь отворилась, и на пороге появился Караванов в кожаном пальто с меховым воротником. Тоня взглянула на него и отвернулась — возможно, он часто мерещился ей, и сейчас она восприняла его, как видение. Потом она двинулась к Андрею, неестественно вытянув руки, как слепая. Не дойдя нескольких шагов, Тоня глухо вскрикнула и повалилась, он едва успел подхватить ее. Пылавшие в печке дрова отбрасывали на них красноватые тревожные отсветы. Я вышел на кухню, вернулся, а они все еще стояли, обнявшись, точно окаменели. Андрей подвел ее к дивану. Тоня блаженно улыбалась, веки ее вздрагивали. Никогда я не видел такого взгляда: сквозь слезы могучими лучами сияла радость. Андрей знал, что она может в такую минуту выкинуть какую-нибудь штуку, например вскочить на стол и сплясать, и предупредил:
— Ну, ну, Антонина, держи себя в руках…
— Я ничего. — Тоня засмеялась грудным счастливым смехом.
Повесив свое пальто, Андрей обошел вокруг стола, ладонями похлопал по горячим бокам самовара:
— Вот и дома. Прямо не верится… Оттуда все это казалось далеким и несбыточным. — Он повернулся ко мне: — А ведь это, Дмитрий, только прелюдия — настоящая битва впереди.
— Ну, не надо о битвах, прошу тебя, — почти простонала Тоня; потом — точно ее осенило что-то — приблизилась к мужу и сказала изменившимся голосом: — Научи меня летать, Андрей. Я хочу знать, как там, в небе, что ты чувствуешь, когда отрываешься от меня… Научи. Мы бы тогда не расставались.
— Не говори чепухи, — отмахнулся он.
— Научи, слышишь?
…В середине марта проглянувшее солнце, еще не жаркое, блеклое, как бы оповестило людей, что зима с ее стужей, метелями, снежными заносами миновала — впереди весна, тепло. Для меня такой день показался особенно ярким и праздничным — я получил от Никиты открытку: он находится в Лефортовском госпитале. Значит, жив! Только что-то, видимо, неладно у него с рукой — почерк был не его.
Мы с Тоней собрались его навестить. В палате было семь человек, легко раненных и выздоравливающих. Четверо из них, в коротеньких халатах с зелеными обшлагами и воротниками, играли в карты; один, морщась, брился, приставив к графину осколок зеркала; остроносый паренек забрался с ногами на подоконник и мечтательно глядел, как над колокольней старой церквушки кружились галки.