Ясные дали - Александр Андреев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ребята в один голос осуждали меня, в сотый раз втолковывая мне, что главное быть занятым в съемках, а какая там роль — черт с ней! Не все же фильмы — шедевры. И вообще неизвестно, на что я надеюсь: я должен помнить, что последняя роль сыграна мной не блестяще…
Я чувствовал, что в последнее время во мне что-то непоправимо сдвинулось, переместилось, и цель, к которой я рвался с таким нетерпением и надеждой, показалась мне мелкой, не настоящей. В начале учебы передо мной открывалась радужная даль, которая возбуждающе влекла к себе. Теперь все как-то потускнело. Разговоры о ролях, о картинах, режиссерах и пробах надоели. Мучительное ожидание счастливого случая раздражало. Одно и то же, ничего нового… Никогда я так сильно не завидовал Андрею Караванову, а в особенности Никите Доброву: вот они стояли на главном направлении, они занимались главным делом! В душе беспокойно шевельнулось сожаление: зря не послушался друзей и не пошел в строительный институт. Там перед тобой неоглядное поле деятельности, только не плошай. А тут? Фильмов с каждым годом выпускалось все меньше и меньше…
Однажды Михаил Михайлович Бархатов пригласил нас всех в свой театр на генеральную репетицию «Горе от ума», где он исполнял роль Фамусова.
В зале было тесно и по-праздничному оживленно. Собрались актеры московских театров, нарядные, подчеркнуто учтивые и — многие — с любезными ироническими улыбками. Веселый и торжественный гул не смолкал. Студенты театральных училищ шумно и от излишней взволнованности несколько развязно переговаривались и острили. Ирина Тайнинская сидела впереди меня с Сердобинским: его рука по-хозяйски небрежно лежала на спинке кресла Ирины; чуть наклоняясь, он что-то шептал ей на ухо, она негромко смеялась…
Ирина уже не раз напоминала мне, что в отношениях с ней я стал не таким, каким был, и что ее это огорчает. Она, по ее словам, не могла минуты прожить без внимания, без влюбленного взгляда, а я, занятый своими размышлениями, забыл об этом. Очевидно, намереваясь вызвать во мне ревность, недовольство, она все чаще появлялась в обществе Сердобинского… Но я наблюдал за ней с невозмутимой улыбкой — недоставало еще ревновать к Сердобинскому!
Я задумчиво смотрел на занавес с изображением летящей чайки. Что кроется за ним? Какие ожидают радости, а может быть, и разочарования? Чем обогатят душу, на какие высоты вознесут нас прославленные мастера искусством своим?
Легким дуновением прошелестел по рядам шепот, и все стихло. Занавес медленно и величаво разошелся по сторонам, открыв знакомую обстановку барского особняка. Текст комедии мы знали наизусть и теперь ревниво и придирчиво следили за мастерством его подачи, за манерой исполнения.
Вот коротенькая сцена Софьи и Лизы. Потом появился Фамусов. Голос, движения, интонации — как все знакомо! Я был поражен тем, что Бархатов, сыгравший за свою жизнь множество ролей, волнуется сейчас так же, как волновался бы каждый из нас, выступавших впервые. И, может быть, только нам было заметно, как в паузах он складывал губы рюмочкой, прибегая к своему излюбленному успокоительному дыханию.
Слуга объявил: «К вам Александр Андреич Чацкий!»
На сцену вышел Василий Иванович Качалов. Я на мгновение зажмурился. При упоминании имени Чацкого в воображении встает красивый, пылкий юноша. А тут перед нами — уже немолодой человек в пенсне, с заметными морщинами на лице, с залысинами на лбу. «Зачем он это сделал? — подумал я, чувствуя щемящую неловкость за него. — Зачем? Поздно ему играть Чацкого, ведь Чацкий не стареет…»
Но вот Качалов легкой, стремительной походкой подлетел к Софье и с юношеской порывистостью протянул ей обе руки. Восторженные аплодисменты походили на внезапный шквальный порыв. Великий артист опустил руки и, слегка повернувшись к публике, поклонился, смущенно улыбаясь, поблескивая стеклышками пенсне, и потом опять — руки к Софье. И заговорил… «Чуть свет — уж на ногах! и я у ваших ног. Ну поцелуйте же, не ждали? говорите!..»
Я не знаю, что произошло: что-то большое и доселе нетронутое всколыхнулось во мне и широко открылось навстречу чувству артиста. Мучительное несоответствие между зрелым человеком и образом юноши бесследно исчезло. Он бесповоротно подчинил меня своей воле, своим страстям. Его голос, полный какой-то колдовской, магической силы, подобно могучей музыке, проникал в душу, заставляя ее радостно трепетать. Я ловил каждое слово Качалова, следил за каждым жестом… Да, это Чацкий, горячий, влюбленный и какой-то мятежный!..
И мне вдруг стало страшно: мысль, смутно, неосознанно беспокоившая меня в последний год, прояснилась, поразив своей остротой и беспощадностью, — я должен оставить школу, я должен это сделать ради великого искусства, перед которым преклоняюсь.
После спектакля захотелось остаться с самим собой. Попрощавшись с друзьями, я прошел по улице Пушкина к центру, обогнул гостиницу «Москва» и через Красную площадь спустился на набережную.
По Москве-реке шел лед. Льдины — бледные, с жестяным блеском пятна на темной воде — тыкались в гранитный берег, потрескивали и изредка лопались, издавая звук, похожий на стон. На одной льдине что-то горело, должно быть, промасленная пакля, брошенная кем-то ради забавы; пламя колебалось от ветра, и красноватые отблески дрожали на воде; льдину отнесло уже далеко, к Устинскому мосту, а огонек все еще горел, слабый и неугасимый, как надежда. Ветер то задувал снизу, от реки, то несся вдоль пустынной набережной. Но свежести я не ощущал. На душе было неспокойно и тягостно — спорили два человека.
«Саня Кочевой прав, — твердо заявлял один голос, — и ты зря потерял четыре года!.. Слава, как мираж: сколько ни стремись к ней — не достигнешь, она все отдаляется и заманчиво, дразняще маячит перед глазами… Как он будет рад, Кочевой, — предсказания его сбудутся…»
Но второй голос несмело возражал: «Погоди, ведь никто еще не сказал тебе, что ты неспособен. Пока все шло нормально и благополучно; были удачи — тебя хвалили, были срывы — тебе мягко намекали на них, помогали подняться. Ты слишком многого требуешь, много раздумываешь о будущем, не лучше ли жить настоящим? Кончай школу, переходи на киностудию, жди своего счастья…» И сомнения опять брали верх: «Сколько его ждать, год, два? Можешь прождать всю жизнь и не дождаться. Вспомни-ка Яякина… А он не один такой. Когда-то они снимались, даже были любимыми героями зрителей. Теперь о них забыли. Они так и состарились, числясь на учете в актерском столе студий, подвизаясь в «массовках» и «групповках», и зависть к чужому «везению», сознание несправедливости, как червь, источили душу, а некоторые из них, безвольные и неустойчивые, сделались пьяницами…»
Домой я пришел изнуренный своими думами и сомнениями, не ужиная, лег в постель и укрылся с головой одеялом. Но заснуть не смог, встал и долго ходил по комнате, не зажигая огня. Месяц будто висел перед самым окном, подобно фонарю, огромный, круглый, налитый белым студеным светом, и в комнате все пылало, все вещи, казалось, были пропитаны этим светом, и тоже сияли, а графин на столе был полон голубой воды.
«Однако какого же я дал крюку — четыре года! — думал я. — Эх, Сергея Петровича нет, посоветоваться бы… К Никите разве сходить? Но поймет ли он меня? Опять скажет, что я циркач-трансформатор, что нет во мне стержня… Надо сходить к Столярову. Что он скажет».
— Что ты маешься, ложись, — тихо, участливо сказала мать. Я послушался.
И утром по неповторимому запаху я ощутил, что мать рядом. Согнав с меня кота Матвея, она присела на стул у моего изголовья и тихонько коснулась рукой моих волос. Она не выпытывала, какую задачу я решаю, но, видимо, чутьем постигая, что мне тяжело, старалась помочь своим участием, лаской.
— Ты все говорил что-то во сне, часто-часто… — сказала она озабоченно. — Не горячись, сыночек; ум хорошо, а два лучше: пойди-ка к кому-нибудь, кто постарше да поумнее, и потолкуй… Все обойдется, ты только голову не вешай, веру в себя не теряй… Вот отец, бывало… Чем тяжелей ему, тем он веселей делался. Нарочно. Погляжу на него, и мне вроде легче станет…
Память мгновенно подсказала слова отца: «Случилась беда — не плачь, карабкайся кверху…» Я улыбнулся: что же остается еще, как не карабкаться! Я взял руку матери, жесткую, уже в морщинах, прижал к своей щеке, как в детстве, и полежал немного с закрытыми глазами, чувствуя, как прибавлялось во мне силы и уверенности. А в раскрытое окно звонким, неудержимым потоком стремился весенний солнечный свет…
2Я дошел до Таганской площади и из телефона-автомата позвонил Столярову. Работница ответила, что у Николая Сергеевича ангина, он лежит в постели, но что прийти к нему можно, только нельзя давать ему говорить много. Через час она отворила мне дверь, провела в столовую и велела подождать, пока от больного не уйдет врач. Комната была высокая, но тесная. Кроме стола и буфета с посудой, в ней стояли шкафы и полки с книгами; книги лежали также на стульях, были свалены на пол в углу; от обилия книг и создавалось впечатление тесноты и беспорядка. На глаза мне попался номер журнала «Нива» за 1908 год. Первая страница его была заляпана нелепыми объявлениями, рекламировался коньяк какого-то Шустова, ниже было нарисовано сытое лицо господина с усами, похожими на большие рога, и написано: «Красивые усы — мечта всякого юноши с пробивающимся пушком на губах и бороде. При употреблении Перуин-Пето через удивительно короткое время вырастают длинные пышные усы и борода. Успех поразительный!» Я усмехнулся: вот это действительно высокая мечта, ее разве мне только не доставало… Фу ты, глупость какая!