Семья Мускат - Исаак Башевис-Зингер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И тут он пробудился. Ему почудилось, что в лицо словно ветерок подул. Он открыл глаза. Вчерашнего разговора с Адасой он не помнил, но проснулся с тяжелым сердцем. «Может, я переел?» — подумал он. И тут он вспомнил. Как странно. Хотя Адаса уже много лет не жила с ним, как с мужем, его всегда утешала мысль, что их связывают брачные узы. Она жила в его доме, он обеспечивал ее всем необходимым. Он не сомневался: рано или поздно она раскается и к нему вернется. Теперь же все изменилось. «Мы уже и без того муж и жена» — он не мог забыть этих слов. Он сел в кровати и вперился в темноту. Он понимал, что по Божьему закону он должен ее ненавидеть, но по природе своей он не был способен к ненависти. Ему пришло в голову, что его чувство к ней зовется, как пишут в мирских книгах, любовью. Ему захотелось встать, пойти к ней в комнату и умолять ее сжалиться над ним, не позорить свою праведную мать, находящуюся в раю. Он даже встал с постели, подошел к двери, но что-то его остановило.
«Нет, это бессмысленно, — пробормотал он самому себе. — А если б она умерла…» И он услышал, как сам же шепчет заупокойную молитву: «Благословен истинный Судья…»
3В субботу вечером Аса-Гешл отправился к Аделе. Он уже разговаривал с ней по телефону и запасся игрушками для маленького Додика: оловянным свистком, деревянной саблей, игрушечными солдатиками, плиткой шоколада, пакетом леденцов. Когда он уходил, Дина возилась на кухне — готовила послесубботнюю трапезу. Пахло свеклой, чесноком и лимонной солью. Его мать уже раздела внуков и укладывала их спать. Посреди комнаты, в своем атласном лапсердаке и бархатной шляпе поверх ермолки, стоял Менаше-Довид и пел, переходя временами на речитатив:
Господь сказал Иакову:Не бойся, слуга Мой, Иаков,Господь избрал Иакова,Не бойся, слуга Мой, Иаков,Господь освободил Иакова,Не бойся, слуга Мой, Иаков.
Мать спросила Асу-Гешла, постелить ли ему постель, но сказать наверняка, вернется он ночевать или нет, Аса-Гешл не мог. У них с Адасой было назначено полуночное свидание. Возможно, они поедут на поезде в Медзешин, к Клоне. Все зависело от ответа Фишла. Аса-Гешл обещал матери, что отправит ей открытку, если вечером не вернется. Последними репликами они обменивались, когда он уже стоял на пороге.
На Налевки он сел в трамвай. Здесь, в Варшаве, еще чувствовалось, что Шабес подходит к концу. По улицам в бархатных шляпах шли хасиды. Кое-где в окнах мерцали свечи. Сенная была погружена в полумрак — горели лишь несколько газовых рожков. Вдалеке в небо упиралась фабричная труба. По тротуару, ему навстречу, ковыляла старуха с парой мужских сапог в корзине. На последнем этаже кто-то бренчал на пианино. Аса-Гешл замедлил шаг. Как же необъятен мир! Какое многообразие судеб! Взять хотя бы его: идет повидаться с женой, которую никогда не любил, и с сыном, которого ни разу в глаза не видел.
Он вошел в ворота. Ему запомнилось, что дом, где жила Аделе, был красив, однако теперь на стенах потрескалась штукатурка, он как-то весь скособочился. Посреди двора красовался новенький, только что выкрашенный, смазанный дегтем ящик для мусора. Окна отражались в асфальте, точно в темной луже. Он позвонил, послышались шаги. В дверях стояла Аделе. Он с трудом узнал ее: постриглась, платье короткое, на лице толстый слой пудры, брови выщипаны. В ее крутом лбе, костистом носе, остром подбородке ощущалась какая-то агрессивность, про которую он давно забыл. Она подалась вперед, словно собираясь обнять его, но внезапно отступила назад:
— Да, это ты!
Она провела его в комнату, в которой он был много лет назад, когда его мать приехала в Варшаву. Он узнал ковер, письменный стол, диван, даже фотографии на стене.
— Садись. Додика я только что уложила. А то он потом не заснет.
— Да, понимаю.
— Выглядишь ты неважно. Видишь, как я раздалась, — вот что значит есть картошку три раза в день. Мы все распухли от воды.
— У нас там и картошки не было.
— Когда ты приехал? На Шабес?
— В пятницу вечером.
— Почему не позвонил?
— Дина сказала, что на Шабес у вас к телефону не подходят.
— Ложь! Она прекрасно знает, что мама в Швидере. А впрочем, я на такую честь и не рассчитывала. Кто я такая, в конце концов? Мать твоего сына, не более того.
— Я могу его видеть?
— Не сейчас. Он в постели, разговаривает сам с собой. Какой он умный! Задает вопросы, ответить на которые способен только философ. Ну, рассказывай. Ты, я вижу, нисколько не постарел, а вот я вся седая. По правде говоря, не верилось, что ты вернешься.
— Мог и не вернуться.
— Мой отчим хотел, чтобы я объявила себя покинутой женой. Чтобы ходила к раввинам. Как будто в этом дело!.. Его сын — врач, и отчим рассчитывает, что мы с ним поженимся. Давай говорить в открытую. Зачем ты вернулся? К кому? Пять лет — достаточный срок, чтобы сделать выбор.
— Выбор сделан давно. Ничего не изменилось.
Аделе сверкнула своими желтыми глазами:
— Понимаю. Можешь не объяснять. Мне только хочется, чтобы ты себе уяснил: он — твой сын и у тебя по отношению к нему есть определенные обязательства.
— Сделаю все, что в моих силах.
— Подачки мне от тебя не нужны. Он — твой законный сын. Я могла бы потребовать, чтобы ты выплатил мне вспомоществование за все эти годы, но что прошло, то прошло. Обходится он мне не меньше тридцати марок в неделю. Достать ничего нельзя. Я бы попробовала устроиться на работу, если б не была ему так нужна. Он ходит в школу, и я должна водить его и забирать. Дети ведь попадают под колеса. Моя мать состарилась. Ну, а что у тебя? Кто ты теперь?
— Пустое место, как и раньше.
Она посмотрела на него вопросительно, словно изучая. Да, тот же самый Аса-Гешл. Когда он вошел, ей на какую-то долю секунды показалось, что он стал старше, но это впечатление очень скоро рассеялось. В его лице по-прежнему была та же смесь молодости и зрелости, какую она заметила при их первой встрече. Господи, как же Додик на него похож! Даже выражение лица такое же. Адель не терпелось привести ему мальчика, но она решила не торопиться.
— Ты, надо полагать, не испытывал там недостатка в женщинах, — сказала она, удивившись собственным словам.
— Бывали иногда.
— Значит, даже своей любимой Адасе ты не был верен?
— Верность тут ни при чем.
— Вот как? Это что-то новое. Не подумай только, что я за нее переживаю. И что же ты собираешься делать, можно узнать? Жить будешь в Варшаве? Фишл, скорее всего, с ней разведется. Он вида ее не выносит.
— А как быть с нами? Ты готова развестись?
— Почему бы и нет? Только тебе придется мне заплатить.
— У меня ничего нет, ты же знаешь.
— Зато у нее есть. Этот идиот осыпает ее деньгами! Он присвоил себе все состояние Мускатов. Так что будь добр, выдай мне десять тысяч американских долларов и подпиши бумаги, что обязуешься выплачивать по пятьдесят марок в неделю на ребенка. По сегодняшнему курсу, естественно.
— Это все, что ты хотела мне сказать?
— Да, мой дорогой. Когда-то я любила тебя — даже больше, чем ты думаешь. Но сейчас все в прошлом. Зачем тебя понесло в армию? Хотел доказать Адасе, какой ты герой?
— Сколько можно повторять одно и то же?
— Ну и что ты там увидел? Чего достиг? Что собираешься делать в Варшаве? Сапожником станешь?
— Прости, Аделе, но ведь я пришел с ребенком повидаться.
— Скажи лучше, когда ты приехал? Должно быть, ты здесь уже целую неделю.
— Почему тебя это интересует?
— Знаю я тебя как облупленного. Прямо с поезда к ней побежал. Раньше, чем к собственной матери.
— Так и было.
— И что только у тебя в груди? Сердце или камень?
— Камень.
— Вот именно. Почему ты такой? Ты что, и в самом деле так безумно ее любишь? Или всех остальных ненавидишь?
— Тебе-то какая разница?
— Мне — никакой. Но по-моему, я имею право знать, что с тобой происходит, — ты ведь пять лет отсутствовал! Господи, целую вечность!
— Мне нечего тебе сказать.
И тем не менее, хоть и не сразу, он заговорил. Она спрашивала — он отвечал. Он рассказывал ей про жизнь в казармах, продолжавшуюся много месяцев, про три — без малого — года на фронте. Героем он не был, но жизнью рисковал много раз. Сидел на корточках в окопах, переболел тифом и дизентерией. Он ничего от нее не утаил; ходил к проституткам, занимался любовью с дочкой владельца лесопильни под Екатеринославом, в Киеве завел роман со школьной учительницей. О чем он только не рассказывал — и о погромах Петлюры, и о Народном университете, где сам преподавал, и о деникинских бандах, и о какой-то ивритской библиотеке, где он трудился над составлением каталога, и о большевистской революции, и о книге Гегеля, которую взялся переводить. Аделе слушала и кусала губы. Все, как когда-то: голодная жизнь, грязные комнатушки, пустые мечты, никому не нужные книги. У него до сих пор не было ни профессии, ни планов; он никого по-настоящему не любил, не ощущал никакой ответственности. Выглядел он усталым и подавленным, глаза покраснели — как будто он не спал несколько дней. Он признался, что первую же ночь после приезда провел с Адасой в Отвоцке. Потом они поехали в Медзешин, где сняли комнату у Клониной свекрови. Сегодняшнюю ночь они договорились провести у Герца Яновера. Аделе побледнела.