Набоков: рисунок судьбы - Эстер Годинер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
понятно и из самого себя, – к тому же в пыли генеральной уборки автора на
каждый чих не наздравствуешься. Книжки продаются для читателей и должны
быть понятны даже мальчику из андерсеновской сказки, узревшему «новое
платье короля»).
После этого невольного, тоже сходу и в сердцах, выяснения отношений –
то ли с автором, то ли с рассказчиком, то ли с ними обоими, продолжаем –
спрашиваем: чтó «не случилось бы»? И что это за нелепое, глумливое сравнение нарушителя закона «проливать красненькое» с поэтом, с артистом – слегка
передёрнутое подражание лаврам Раскольникова? Непонятно ничего, кроме
того, что сразу заявляющий о себе, залихватски самоуверенный рассказчик то
ли написал, то ли ещё только собирается написать повесть о чём-то, что уже
произошло. Таковы нарочито невразумительные первые строки романа, и они
же, как окажется (но только при повторном чтении), часть перепрыгнувшего в
его начало вполне вразумительного и прискорбного финала: неудавшейся повести и судьбы героя. Читателю же придётся одновременно осваивать и то, и
другое – и роман, и повесть, – причём «в одном флаконе» и желательно «не
взбалтывая», то есть пытаясь как-то отличать роман от повести, а автора от
героя, хотя не очевидно, что во всех случаях это возможно, а в некоторых, в
порядке автопародии, неотличимость и предусмотрена.
1 Сконечная О. «Отчаяние» В. Набокова и «Мелкий бес» Ф. Сологуба // В.В. Набоков: Pro et Contra. СПб., 2001. С. 520-531.
2 Набоков В. Отчаяние. Собр. соч. в 4-х т. С. 407.
204
Современникам довольно легко было бы угадать в «Отчаянии» доведён-ную до абсурдного тупика пародию на ещё не вполне вышедшее из моды так
называемое «жизнетворчество», символистско-философского происхождения феномен – явный, бросающийся в глаза, пристрелянный автором в романе объект
критики, в таком виде решительно устраняемый им из своего арсенала, хотя сами
по себе некоторые идеи символизма Набокову были отнюдь не чужды. По мнению О. Сконечной, «Набоков унаследовал от символизма идею двоемирия... В
основе её лежит представление об индивидуальном творческом акте, преобразу-ющем профанный мир в сакральную реальность, идея обожествления творческого
“я”, придания миру вымысла статуса высшего бытия».1 В сноске, однако, оговаривается, что «набоковские романы 20-х – 30-х годов менее соотносимы с теми
текстами, в которых реализуются законченные абсолютные символистские модели».2
Во всяком случае, пародийная модель, опробованная Набоковым в «Отчаянии» на своём герое – Германе Карловиче, – привела этот персонаж к полно-му краху, в котором его и застало начало романа (хотя читатель узнает об этом
только в конце). Ведь всё уже случилось, и герою остаётся только с самого
начала вспомнить и проследить: что, собственно, произошло. Читателю же
предоставляется возможность знакомиться с этой историей, двигаясь вместе с
рассказчиком в будущее, которое на самом деле уже прошлое, а по пути – заодно и присматриваться, пользуясь также подсказками и намёками автора, какие черты в характере и мировосприятии героя обусловили совсем не тот рисунок судьбы, на который он так самоуверенно надеялся.
Итак, совершенно растерянный и деморализованный уже на первой странице, находящийся в каком-то уединённом, неизвестном нам месте (через окно
видно гору, похожую н Фудзияму) Герман Карлович, с трудом преодолевая
поочерёдные приступы отчаяния и апатии, приступает, наконец, к своему по-вествованию. Сначала он попросту не знает, с чего начать. А едва начав, тут
же признаётся, что «насчёт матери я соврал»: была она не «старинного княже-ского рода», а «простая, грубая женщина в грязной кацавейке».3 Нисколько не
смутившись оскорблением её памяти, он, напротив, выставляет это напоказ
как «образец одной из главных моих черт: лёгкой, вдохновенной лживости».4
Заметим попутно, что хотя в предисловии к американскому изданию «Отчаяния» Набоков с обычным его лукавством утверждает, что «книга эта не
1 Сконечная О. Там же. С. 521-522.
2 Там же. С. 522. Сн. 7.
3 Набоков В. Отчаяние. С. 407-408.
4 Там же. С. 408.
205
поднимает нравственного органа человека»,5 однако вряд ли он всерьёз рассчитывал, что кто-либо из читателей примет эту оговорку на веру.
Другое дело – герой: вот ему-то как раз, видимо, не приходит в голову, что он затрагивает «нравственный орган» читателя своей повести, изначально
подрывая к себе доверие злокозненной ложью, каковую почитает, видимо, за
похвальное творческое воображение (приходится догадываться, что у него это, может быть, – на манер героя «Записок из подполья»). С документально-исповедальным тщанием (уж не Адамовичем ли подсказанным, для следования жанру образцового «человеческого документа») герой сообщает, что «девятого мая тридцатого года, уже перевалив лично за тридцать пять…», он был
по делу в Праге и, не застав нужного человека, отправился прогуляться по
окрестностям. Целый час предстояло ему тогда чем-то себя занять, и он отправился на прогулку. И здесь нас ждёт первый сюрприз! Эта «от нечего делать»
прогулка на целую страницу описана (от первого лица) так, что не оставляет
сомнений – герой не зря хвастался своей писательской силой. Весь в автора!
«Руку-то Сирина вы знаете? Мастерская! Бунин давно за флагом» – как воскликнул один из, заметим, недоброжелательных рецензентов «Отчаяния».1
Бесхитростный, не слишком живописный пейзаж пражской окраины в восприятии героя предстаёт поэтически запечатлённой картиной, отмеченной к то-му же точными характеристиками топографических особенностей местности и
такими трогательными деталями,