Набоков: рисунок судьбы - Эстер Годинер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Теперь поглядим со стороны, – но так, мимоходом, не всматриваясь в лица, не всматриваясь, господа, – а то слишком удивитесь. А впрочем, всё равно, –
после всего случившегося я знаю, увы, как плохо и пристрастно людское зрение».4
Бездомный Феликс (по мнению героя, «оболтус» и «болван»), сходства, однако, никакого не увидел – его и зеркало не убедило. Его снисходительное
замечание: «Богатый на бедняка не похож, – но вам виднее»,5 и взгляд, который
«скользнул по дорогой бледно-серой материи моего костюма, побежал по рука-ву, споткнулся о золотые часики на кисти», – напротив, свидетельствуют, что он
себе на уме и рассчитывает на возможную помощь: «А работы у вас для меня
1 Набоков В. Отчаяние. С. 411.
2 Там же. С. 412.
3 Там же.
4 Там же.
5 Там же. С. 413.
208
не найдётся?».6 Эта попытка бродяги использовать «прекрасно одетого господина» для своих нужд побуждает высокомерного героя, что называется, поставить его на место, и, в приступе гордыни, Герман Карлович находит необходимым срочно установить приоритеты: замеченное им сходство – ниспослан-ная ему высокая игра «чудесных сил», несущих в себе таинственную цель, и
он в этой игре – подлинный оригинал, а Феликс – всего лишь его совершенная
копия, предназначенная быть средством для достижения цели. Забавно, что
автор, увлёкшись в этом пассаже проблемой иерархии в отношениях между
героем и его «двойником», по-видимому, настолько забылся, что наделил повествователя собственными познаниями в лепидоптере, оперируя, от его лица, такими понятиями, как «образец» и «мимикрирующий вид».1 Вообще, самый
стиль повествования – узнаваемый, сиринский, но адресующийся от «я» героя, требует пристального внимания для своевременного различения «мерцания» в
нём голоса автора – повествовательного или автопародийного.
Так или иначе, но знакомство с «двойником» далось герою трудно: «Я почувствовал вдруг, что ослабел, прямо изнемог, кружилась голова». В «ртутных
тенях» зеркала гостиничного номера его «ждал Феликс». И это было уже не зеркало, а «олакрез». Приходилось, по «мелким признакам бытия», искать доказательств, что «я – это я».2 За героя становится тревожно, у него намечаются признаки раздвоения личности. Причём – и это крайне важно – вопреки только что
сделанным декларациям, в нём начинают как бы истаивать, слабеть черты «я-образца», он превращается в «мимикрируюший», вторичный, производный вид.
Герой становится невольным пленником «чуда», теряя силы, теряя собственную
идентичность. Этот процесс сопровождается желанием обездвижить сам образ
«двойничества», превратить его в застывшую маску, в слепок с трупа: «…у нас
были тождественные черты, и в совершенном покое тождество это достигало
крайней своей очевидности, – а смерть – это покой лица, художественное его совершенство; жизнь только портила мне двойника: так ветер туманит счастие
Нарцисса».3
Напомним: мы присутствуем при воспоминаниях героя, который, казалось бы, хотя бы задним числом, мог бы понять свои ошибки, но нет – он
продолжает, и воинственно, упорствовать, желая «во что бы то ни стало, и я
этого добьюсь, заставить вас, негодяев, убедиться…»4 – в чём? Что он и его
«двойник» – «одно лицо». Заметим для себя: «дорогой читатель» превра-тился вдруг в «негодяя» – симптом, как наблюдательно отметил
6 Там же. С. 412-413.
1 Там же. С. 414.
2 Там же. С. 415.
3 Там же.
4 Там же. С. 416.
209
Дж.Коннолли,5 эмоциональной неустойчивости, глубокого внутреннего раз-лада, неуверенности в себе, потребности в поддержке и восхищении, опять-таки – с отсылкой к безумному страдальцу «из подполья».
Отчаянно самоутверждаясь, Герман Карлович пытается доказать, что его
сходство с Феликсом – это уже «не литература, а простая, грубая наглядность
живописи». Такова претензия рассказчика на совершенное владение словом –
«превратить читателя в зрителя … высшая мечта автора», которую он, автор
своей повести, по-видимому, считает уже достигнутой.1 Нельзя не отметить
здесь, что автор не повести, но романа – писатель Сирин – действительно
очень преуспел к этому времени словесным искусством доносить до читателя
почти неправдоподобно яркие зрительные образы – и тем ценнее его плохо
скрытая самоирония. В отличие от автора, самодовольный герой с кокетливым
самолюбованием уверяет читателя, что тождество с «двойником» он доказал, и
готов, от щедрот удовлетворённого своим произведением творца, признать
некоторые в нём недостатки, в данном случае – наличие «мелких опечаток в
книге природы». И он перечисляет – тщательно, подробно, по явной сирин-ской подсказке, призывая и читателя: «Присмотрись: у меня большие желтова-тые зубы, у него они теснее, светлее, – но разве это важно? У меня на лбу… А
уши… Разрез глаз одинаков … но они у него цветом бледнее».2 Читателю приходится понять, что бедный Герман Карлович, не отдавая себе отчёта, доказывает обратное – «двойники» эти вполне различимы. Он и сам чувствует, что
что-то здесь не так: «В тот вечер, в ту ночь я памятью рассудка перебирал эти
незначительные погрешности, а глазной памятью видел, вопреки всему, себя, себя, в жалком образе бродяги, с неподвижным лицом, с колючей тенью – как
за ночь у покойников – на подбородке и на щеках».3
Вот и диагноз: разлад между «памятью рассудка»