Набоков: рисунок судьбы - Эстер Годинер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
214
ний, масок, – и что моё присутствие здесь, в этом захолустном городке, нелепо
и даже чудовищно».4
Поистине, прозрение наконец-то постигло героя – поздравить бы и облегчённо вздохнуть! Но это момент, а момент преходящ, и к нему снова возвращается «фантазия, жадная до отражений, повторений и масок», каковые он и
видит на каждом шагу, бродя по этому городку, где памятник какому-то гер-цогу кажется ему похожим на петербургского всадника, а натюрморт в табач-ной лавке – на виденный у Ардалиона. Его зрение во всём настроено теперь на
плагиат, оно обобщает, пренебрегая деталями, и тем самым ставит непреодолимую преграду в познании бесконечного разнообразия мира. Одна же «фантазия», то есть воображение, не подкреплённое знанием, шедевров не сулит, полагал Набоков, оно ведёт «лишь на задворки примитивного искусства».1
В непосредственном подступе к центру композиции романа (конец четвёртой – начало пятой главы) – роковому в нём рубежу, Герман Карлович, подходя к скамье, где ждал его Феликс, видит его палку, которая, «небрежно
прислонённая к сиденью скамьи, медленно пришла в движение в тот миг, как
я её заметил (курсив мой – Э.Г.), – она поехала и упала на гравий».2 Эта палка, которую он поднял и держал в руках, с выжженным на ней именем владельца, годом и названием деревни (и как он мог потом забыть о ней?!), приведёт его
на другую скамью – подсудимых. Ещё раз, в последний момент, предупре-ждающим (и замеченным!) движением палки герою предоставляется возможность противостоять наваждению: «На мгновение, говорю я, он мне показался
так же на меня похожим, как был бы похож первый встречный. Но … черты
его встали по своим местам, и я вновь увидел чудо, явившееся мне пять месяцев тому назад».3 «По своим местам» – то есть без движения, как у мёртвого, жизнь же – это вечное движение, изменчивость, игра, многообразие, это так
ясно, никаких философий не требуется. Поразительно, как заботливая судьба
(автор, Бог?) с тревожностью и терпением материнской опеки, вновь и вновь
пытается образумить безумца, но, что называется, вотще.
Состоявшийся тогда разговор с Феликсом, с его сентенциями типа «философия – выдумка богачей», или «всё это пустые выдумки: религия, поэзия…», повествователь вспоминает как доказательство того, что в Феликсе, «мне кажется, был собран весь букет человеческой глупости»4; и это немедленно вызывает в нём, по контрасту, волну бахвальства со ссылками на какие-то изре-чения, которые он где-то «слямзил», с упоённой констатацией, что «восхити-4 Там же. С. 449.
1 Набоков В. Строгие суждения. С. 46.
2 Набоков В. Отчаяние. С. 450.
3 Там же. С. 451.
4 Там же. С. 453.
215
тельно владею не только собой, но и слогом», с перечислением двадцати пяти
употребляемых им почерков – и все, как есть, в наличии в излагаемой повести.5 Отметим ещё раз: контакт с любым человеком (и тем более – с бездом-ным бродягой) вызывает в герое всплеск чувства превосходства, что всегда
провоцирует в нём потребность самоутверждения посредством унижения
«другого», и практически все «другие» рассматриваются им как объект для
манипуляций (хотя на самом деле зачастую всё обстоит как раз наоборот –
жене Лиде и Ардалиону это удаётся до смешного легко).
Единственный персонаж, к которому протагонист питает некое уважение и
с которым он готов считаться, – это «определённый, выбранный мной человек, тот русский писатель, которому я мою рукопись доставлю, когда подойдёт
срок»1 (не подозревая, правда, что это и есть его, Германа Карловича, строгий
автор и небытный Бог). Что же касается писателя Сирина, то всю эту катавасию
с хвастовством героя разными почерками он, оказывается, использовал, по свидетельству Долинина, опять-таки для очередной собирательной пародии на
«стилистическую разноголосицу, характерную для советской прозы двадцатых
годов».2
Самонадеянный герой весьма ревниво относится к мнению этого его «будущего первого читателя», «известного автора психологических романов», которые, как он полагает, «очень искусственны, но неплохо скроены» (не исключено, что такова была снисходительно ироническая оценка собственного
творчества и самим Сириным). Он гадает, что почувствует этот читатель-писатель: «Восхищение? Зависть? Или даже … выдашь моё за своё, за плод
собственной изощрённой, не спорю, изощрённой и опытной фантазии, и я
останусь на бобах?.. Мне, может быть, даже лестно, что ты украдёшь мою
вещь… » – но при этом, справедливо подозревает Герман Карлович, кое-что
будет перелицовано в его повести – в нежелательную для него сторону.3 Этим
своего рода выяснением отношений между повествователем и «русским писателем», которому он со временем собирается вручить свою рукопись, читатель
очередной раз приглашается свидетелем и невольным судьёй в сложной, неод-нозначной игре двойного авторства – романа и повести.
Вспоминая, что он насочинял Феликсу в душещипательной истории о
своей жизни, чтобы внушить ему, как они похожи и какие ждут их обоих фан-тастические перспективы при условии совместной работы, завравшийся герой
вдруг спохватывается: «Так ли всё это было? Верно ли следую своей памяти, или же, выбившись из строя, своевольно пляшет моё перо? Что-то уж слишком
5 Там же. С. 455-456.
1 Там же. С. 456.
2 Долинин А. Истинная жизнь… С. 276.
3 Набоков В. Отчаяние. С.