Набоков: рисунок судьбы - Эстер Годинер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
218
ром, что мои дела шли неважно. Феликс, двойник мой, казался мне безобидным
курьёзом… Вообще во мне проснулась пламенная энергия, которую я не знал, к
чему приложить».3 Но на этот раз обольщаться не приходится: герой – пациент
циклоидного типа, перепады настроения – это его модус вивенди, повторяе-мость гарантирована. Вопрос только в том, когда наступит следующая фаза –
упадка духа.
Творческое возбуждение на этот раз оказалось растраченным на рисова-ние капающих носов (привет от Гоголя), неожиданный для самого себя визит к
Ардалиону («я удивился, почему я к нему пришёл»), непонимающее созерца-ние там почему-то полуодетой жены, ужин на троих дома – короче, пародийный «образец весело и плодотворно проведённого вечера». После чего последовало почти цитатное заклинание, ещё раз повторяющее список предостав-ленных ему судьбой радостей жизни – жены. квартирки и прочего.1 Приводится также один из примеров «литературных забав» той зимы: «псевдо-уайльдовская сказочка» – по самокритичному признанию, «литература неваж-ная»,2 однако писалась «эта пошлятина» (о «двойниках») «в муках, с ужасом и
скрежетом зубовным» и сознанием, что «этим путём я ни от чего не освобо-жусь, а только пуще себя расстрою».3 Героя в самом деле становится жалко: он
изо всех сил пытается противостоять роковому соблазну, уверяя себя в благо-получии своей жизни и стараясь канализировать нездоровую тягу в литературное русло. Но в новогоднюю ночь Ардалион нечаянным чёрным юмором пророчит ему казнь: «Всё равно он в этом году будет обезглавлен – за сокрытие
доходов».4 Как и следовало ожидать, случайный триггер (несостоявшийся визит незнакомца – а вдруг это был он, Феликс, хотя и выяснилось, что не он) вызвал новую вспышку «моей так и не побеждённой, моей дикой и чудной
мечты»,5 – и герой, испытывая необоримое притяжение ко всему, что связано с
почтой, описывая сужающиеся круги, обречённо уступает судьбе и в начале
седьмой главы идёт на почтамт.
Глава, однако, начинается странным, как будто бы не относящимся к ней
заявлением: «Во-первых: эпиграф, но не к этой главе, а так, вообще: литература – это любовь к людям. Теперь продолжим».6 Современникам Набокова
3 Там же. С. 473.
1 Там же. С. 471-473.
2 Там же. С. 473-474.
3 Там же. С. 474-475.
4 Там же. С. 475.
5 Там же. С. 478.
6 Там же. С. 480.
219
смысл, заключённый в этом «эпиграфе», был совершенно ясен. В статье 1930
года «Творчество Сирина», написанной Глебом Струве, с кембриджских времён приятелем Набокова, читаем: «У него (Сирина) отсутствует, в частности, столь характерная для русской литературы любовь к человеку».7 Ответ Набокова на это клише, кроме Струве, разделявшееся и многими другими критиками Сирина, очевиден: прекраснодушной пошлости «любви к человеку» иронически присваивается почётное звание «эпиграфа». А «теперь продолжим»
означает, что Набоков продолжит оставаться при своём понимании задач русской литературы, не обращая внимания на её завзятых блюстителей, считав-ших его писателем «нерусским», холодным и бездушным.
Итак, «продолжим»: войдя в помещение почты, герой, как магнитом, при-тягивается взглядом к окошку номер девять, но из последних сил противясь
(девяти кругам ада?), устраивается сначала посередине (в чистилище?), за столом, предоставив казённому перу писать на обороте старого счёта невольные
слова: «Не надо, не хочу, хочу, чухонец, хочу, не надо, ад», – и, не выдержав, вдруг оказывается перед окошком номер девять.1
Получив «до востребования» и прочтя три «шантажных» письма от Феликса (которые он сам же и написал и себе отправил), Герман ликует: «Феликс
сам, без всякого моего принуждения, вновь появлялся, предлагал мне свои
услуги, – более того, заставлял меня эти услуги принять и, делая всё то, что
мне хотелось, при этом как бы снимал с меня всякую ответственность за роковую последовательность событий».2
Герман Карлович, подобно своему тёзке (с добавочным «н») из «Пиковой дамы», в восторге от задуманной им игры и считает её успех гаран-тированным. Но оба ошиблись: как заметил Коннолли, ни тень графини, явившаяся герою Пушкина, ни труп Феликса, осмотренный полицией, желательного выигрыша не принесли, – и Герман с одним «н», похваляв-шийся знанием литературы, ничему не научился из гибельного опыта всем
известного классического героя.3 Обуянный приступом самодовольства, повествователь наслаждается низвержением авторитетов: «Да что Дойль, Достоевский, Леблан, Уоллес, что все великие романисты, писавшие о
7 Струве Г. Творчество Сирина. «Россия и славянство», Париж. 1930. 17 мая; Цит. по: Струве Г. Русская литература в изгнании. Париж, 1984. С. 286.
1 Набоков В. Отчаяние. С. 480.
2 Там же. С. 482.
3 Connolly J. W. The Function of Literarary Allusion. Р. 303-304.
220
ловких преступниках, что все великие преступники, не читавшие ловких
романистов! Все они невежды по сравнению со мной».4
Набоков, полагавший жизнь бесконечно «ветвистой», играющей случайно-стями и никакому детерминизму не подверженной, расчёт на идеальное преступление считал заведомо провальным и поручить его мог только своему анта-гонисту-безумцу, фанатически убеждённому в совершенстве запланированного
им убийства как «творческого акта», идеального «произведения искусства». Но, увы, так бывает – его не поняла презренная чернь, и «вот они гогочут, но ошиблись они, а не автор, – нет у них тех изумительно зорких глаз, которыми снаб-жён автор, и не видят они ничего особенного там, где автор увидел чудо».5
Возвращаясь к воспоминаниям, Герман Карлович удовлетворённо подтверждает