Опасные связи. Зима красоты - Шодерло Лакло
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Погода стояла чудесная, ветерок доносил из гавани запахи ракушек, зеленых водорослей, горько-соленой воды и рыбьей чешуи. В небе легко и радостно парили чайки. Парить, летать… я вновь стала маленькой девочкой, уцепившейся за руку дяди Оскара на причалах старой Компании. Все те же большущие корабли со скатанными парусами смирно стояли в хлюпающей водице доков, все так же дрожали и прогибались сходни под ногами грузчиков, таскавших тяжелые тюки. Ничто не изменилось… О нет, изменилось: детство ушло…
— Ну вот вы и разрумянились чуток, мадам Изабель. Надобно пользоваться солнышком, не больно-то часто оно греет зимой.
Разрумянилась… встречные прохожие и не глядели на нас.
Хендрикье потащила было меня в церковь, но тут уж я твердо сказала «нет». И вернулась домой одна, предоставив ей молиться за меня сколько душе угодно. Мне нет нужды ни восхвалять кого-то, ни выпрашивать что бы то ни было. К тому же Господь Бог знает один лишь ответ — громы небесные. Я ни разу не удостоилась Его милостей, да и другим не много перепало, так с какой же стати мне почитать Его? Знаю, что говорят обо мне (если вообще говорят): ее Бог наказал. А я так полагаю, что у Него есть заботы поважнее, чем ошибаться дверью и карать невинного, да и по моей ли жизни судить о Его делах?! Все было мне назначено судьбою — как и любому другому. Отчего я обойдена любовью, отчего красота женщин, если они бедны, становится ножом, безжалостно раздирающим их сердца? «Ваш батюшка любил вас», — твердит Хендрикье. На самом же деле она говорит не о любви, другое она пытается высказать: «Он гордился вами». В ее понимании это одно и то же. В моем — нет.
Моя сестра обладает тысячью достоинств, которые мне самой и не снились; она ДОБРОДЕТЕЛЬНА — вот наиболее емкое слово, позволяющее скрыть нехватку всех других слов; бедняжка Мадлен — обыкновенное ничтожество, воплощенное почтение к самым неудобным формам жизни. Ею мой отец НЕ ГОРДИЛСЯ… что не помешало ему продать меня, а на вырученные деньги купить ей мужа. Мужа!
Старый маркиз тоже «любил» меня: любил вывозить в свет, любил осыпать драгоценностями, прогуливаться со мною под ручку перед всякими молокососами. Ему уже не требовалось похваляться другими богатствами: я была его живым золотом, его теплым бриллиантом, юностью, заключенной в роскошную оправу его маркизата… Правда, я обманула его надежды на потомство, так мне говорили. Но я в это не верю. У него уже было три сына, а потом, носи я в чреве ребенка, разве смог бы он так забавляться мною, как делал это?!
И я об этом не жалею. Я ни о чем не жалею, даже о своей оспе, даже о мокрой дыре на месте левого глаза. Я была блистательна, теперь я — ничто. Мне знакомы люди, которые никогда и ничем не блистали, а зависть — это добродетель БЕЗДОХОДНАЯ, не правда ли, сестрица?
Иногда мне становится жаль Мадлен. Мы могли бы попытаться понять друг дружку. Но нет. Что она, что я — обе мы пленницы противоположных убеждений. Я всегда ощущала себя красавицей, она всегда видела себя дурнушкой, и никому, даже мне самой, в голову не пришло подсказать ей иную истину. О том, что она попросту заурядна. Но разве это мешает жить? Хендрикье, например, такова, — да нет, хуже, она проста. Но кто об этом горюет? Она горяча, как вафля, вынутая из печи, она разукрашивает вещи и явления вкусными словами, словно торт глазурью покрывает, такое никогда не приедается. Мадлен же навеки оцепенела под взглядом торговца сукном, который говорил ей: «Уйди с глаз долой, видеть тебя не хочу!» Мне он говорил то же самое, но СМЕЯСЬ. И Мадлен страдала…
* * *Я люблю те минуты одиночества, которые она оставляет себе, чтобы оглянуться на прошлое. В ее речах нет горечи, — есть жесткость. Она не обвиняет ни судьбу, ни Бога, ни Дьявола, — она сухо констатирует факты. Это прагматическая натура, не пожелавшая сотворить для себя ад из сожалений и угрызений совести; она просто говорит: было так-то, и делает выводы. Холодно, спокойно. Даже если временами страсть лишает ее обычного самообладания (когда я пишу «страсть», то на самом деле разумею под этим совсем иное — жизненную силу), она ни на минуту не упускает из виду, что жизнь не проживают, «как получится», иначе та превращается в жалкое прозябание. Изабель же — бурлит. Но не взрывается.
Впрочем, иногда и взрывается — это когда она любит.
Но об этом речь впереди.
* * *Как я понимаю, Изабель начала размышлять по-настоящему современно (то есть по-нашему) о месте женщины в ее обществе лишь после визита Эктора. Она сама приняла его; Хендрикье ушла в церковь или еще куда-то, какая разница. Главное-то в другом: она оказалась ОДНА, наедине с ним.
Сперва она не открывала; он стучал в дверь дома, а она тем временем сидела в «Конторе» за клавесином, изливая свою горечь в музыке. Но ей мало чужих мелодий, и она сочиняет сама, — ведь столько еще не высказано, и могут ли тягаться с ее чувствами мелкие любовные огорчения, разлуки и услады, запечатленные в воздухе и воздушных ариях того века! И голос ее, вылетая из растворенных окон, пронизывал летнюю жару сладкой грустью, непривычной этому времени года.
Зачарованный странной музыкой, Эктор понял, что его не слышат, подобрался к окну и, прислонясь к стене, весь обратился в слух. Прохожие замедляли шаги, с любопытством поглядывая на пришельца во французской одежде, который не орал и не буянил, как намедни, а недвижно подпирал стенку, словно окаменел от удивления. Доныне Эктор желал знать об Изабель только одно: она настраивала против НЕГО отца. Теперь же его глупенькую душу всколыхнуло невыразимое волнение, он даже вытащил платок. Ох уж этот их притворно чувствительный век! — он так охотно проливал слезы над несчастьями ближнего, тем самым освобождая себя от обязанности искать им лекарство! Я, как огня, боюсь людей такого сорта; их «хрупкая» оболочка надежно оберегает их душу от глубоких ран, защищает почти от всего, что несет горе окружающим. Дождавшись паузы (такие пустоты нередко перемежают горестные песнопения), Эктор стучится в окно. Изабель оборачивается, и оба они, по ту и по эту сторону стекла, застывают от изумления. Потрясенный взгляд Эктора сказал Изабель больше, чем любое зеркало.
Она отворила дверь. Он вошел и последовал за ней по пятам вверх по лестнице. Один за другим они вошли в большую светлую комнату, где Изабель обычно проводила большую часть дня.
Я, конечно, фантазирую, в ее дневнике ничего подобного нет, но сцена должна начаться именно так, иначе непонятно было бы продолжение. Стоя в этой комнате, выходящей окнами на сухой док, где суда кажут взору обнаженные днища, как всегда в таком месте (и док, и дом сохранились поныне, только вот шхуны больше не бороздят воды Индийского океана, а превратились в прогулочные суденышки — нелепые, неуместные на фоне индустриального гиганта, каким стал Роттердам после Второй мировой войны), итак, стоя в этой комнате, обставленной потемневшей мебелью и таящей суровые тени в складках синих бархатных портьер, они глядят друг на друга. Никто никогда не узнает, о чем в тот миг думал Эктор. Может, и ни о чем. Он-то ведь не оставил письменных свидетельств своих приключений, о нем расказыва-ют только другие.
Он не потребовал у нее драгоценности, они начисто вылетели у него из головы. При виде этой женщины в белом чепчике, с ужасными отметинами оспы на лице, похоронившими былую, памятную ему красоту, он просто окаменел. Все, что он впитал чуть ли не с молоком матери, — учтивость, лживость, светское лицемерие, даже страсть к злословию, заменявшему удар шпаги и способному в какие-нибудь три месяца загубить жизнь человека, — все это здесь оказалось неуместно. Совершенно неуместно. Почти суеверный ужас сковал ему уста.
Потом они обсудили вопрос о Вервиле. Очень коротко. На все его претензии Изабель отвечала мягким «нет». Уж не знаю, как они величали друг друга: в литературе тех времен даже пасторальные пастушки пользуются слащавеньким «вы». А какие слова идут в ход, когда общество вас не слышит?.. Или же они, изливая свою ярость, все же соблюдали внешние приличия? Кто нам скажет?..
Во всяком случае, сильно сомневаюсь, что он сохранил надежду на успех, невзирая на меморандум, который держал в кармане и собирался изложить ей строго по пунктам:
1. Вервиль принадлежит их семье вот уже два столетия.
2. Вервиль принадлежит их семье, потому что они выиграли процесс против нее.
3. Вервиль принадлежит их семье, потому что они сыновья своего отца.
4. Вервиль принадлежит Е, потому что он так хочет.
Что она ответила на это? Что Вервиль больше не является частью его наследства, ибо, согласно брачному контракту, маркиз продал замок ее отцу? Вполне вероятно; вдобавок, она сказала бы чистую правду, — старый суконщик был ведь не дурак, он никогда не отдавал свое добро задаром. Маркиз решил самолично распорядиться своим маркизатом и продал его. Я даже отыскала купчую с ценой, которую он выручил за Вервиль. По сути, Изабель досталась ему в придачу к солидной сумме, — прекрасное деревце скрывало собою густой лес. Ибо суконщик знал жизнь. Он хотел обеспечить своей горячо любимой дочери надежное место под солнцем. А тут еще вдобавок и титул. Что ж, тем лучше. И Изабель тоже начала любить Вервиль и твердо положила оставить его за собою даже после бегства.