Опасные связи. Зима красоты - Шодерло Лакло
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что она ответила на это? Что Вервиль больше не является частью его наследства, ибо, согласно брачному контракту, маркиз продал замок ее отцу? Вполне вероятно; вдобавок, она сказала бы чистую правду, — старый суконщик был ведь не дурак, он никогда не отдавал свое добро задаром. Маркиз решил самолично распорядиться своим маркизатом и продал его. Я даже отыскала купчую с ценой, которую он выручил за Вервиль. По сути, Изабель досталась ему в придачу к солидной сумме, — прекрасное деревце скрывало собою густой лес. Ибо суконщик знал жизнь. Он хотел обеспечить своей горячо любимой дочери надежное место под солнцем. А тут еще вдобавок и титул. Что ж, тем лучше. И Изабель тоже начала любить Вервиль и твердо положила оставить его за собою даже после бегства.
Вот он — самый простой из контраргументов, единственный, который тотчас дошел до сознания Эктора. И тут его обуяла ярость.
Бывают такие места или такие вещи, коим придают величайшее значение без всякой связи с их реальной ценностью. Если хорошенько подумать, Вервиль, вконец запущенный до замужества Изабель, тот Вервиль почти ничего не стоил в сравнении с ее драгоценностями, но он стал первой в ее жизни СОБСТВЕННОСТЬЮ, и она подняла дом из руин, потратив на него уйму времени и целое состояние. Вервиль был разорен и разрушен, ей и отдали-то его именно по причине полной непригодности для жилья; она вложила в него пять лет жизни (пять лет тайны, ибо кто может сказать, что укрывала она в этих стенах? — все думают об «опасных связях»…), непрестанно требовала у аркиза денег и людей и все это вкладывала в Вервиль. Вервиль стал ее вещью, ее работой, ее творением. Она, быть может, так не думала, — но я так думаю за нее. Попробуйте-ка вырвать у меня из рук МОЙ деревенский дом, и вы увидите, как цепляются за жилище, созданное собственными тяжкими трудами. Изабель не зря была дочерью суконщика, а я не зря одна из ее потомков.
Эктор же питает к Вервилю чисто сентиментальную привязанность. Он там жил, он там играл ребенком, его мать умерла там.
Свою родину любят и за меньшее, особенно когда чувствительность сердца гнездится в пустом сердце. И хотя он смутно понимает, что в его руках солдафона и гуляки Вервиль продержится не долее, чем все остальное, ему наплевать: Вервиль принадлежит Е! Он выкрикивает это во всю глотку, он орет, вопит, вскакивает, подбегает к Изабель, размахивается…
И вот тут-то ад и поглотил его. Внезапно Эктор вцепляется в эту притаившуюся в углу, побитую оспой тень с изуродованным лицом, раздирает на ней бархат платья и батист белья, оголяет ее. Чего он хочет — просто вынудить показать то, что она столько месяцев скрывает от самой себя, обнажить ее несчастное жалкое тело, сжигаемое огненным темпераментом? Но этот огонь охватывает и его. В комнате, выходящей на север, тонущей в холодном полумраке подкравшихся сумерек, тело Изабель — всего лишь силуэт, но этот силуэт — красив. И Эктор забывает обо всем на свете — об оспе, о пустой глазнице, даже о Вервиле; он срывает с себя дурацкие тряпки с кружевами — последний оплот аристократического воспитания, — он швыряет Изабель на пол, он овладевает ею.
А Изабель не сопротивляется. Она так и пишет: «Я не позвала на помощь, я не испугалась, я и пальцем не шевельнула, чтобы остановить его, напротив. Я только все время думала: ты об этом будешь вспоминать всю свою жизнь, мой мальчик!»
Старый маркиз был тайным, но страстным любителем шлюх и он позволил себе роскошь преподать их привычки своей юной маркизе, которая и побаловала Эктора всем, чем услаждала его отца задолго до сына — «этого бычка, который вскакивает на телок… или на их пастухов, если я верно распознала его вкусы».
Да и где ж ему было выучиться чему-то другому?! «Теперь-то он выучился, теперь он многое узнал о своем папаше и его причудах; я ему передала хорошенький привет от отца, вместе с рекомендациями».
Все, что можно сотворить с телом, из тела, для или против тела, этот недоумок, чувствующий себя мужчиной лишь по определению да под защитой шпаги (не плеоназм ли это?)[67], этот грубый скот познал на груди Изабель. «Сегодня я преподала тебе науку любви, и тебя от нее воротит, и ты к этому вернешься…» Эктор де Мертей, ставший маркизом благодаря усопшему отцу, так никогда и не кончил искать то, что узнал в себе, и бежать от того, чего предпочел бы не узнать вовсе. «Ты меня выставил голой перед тобою, — до такого зеркала мне дела нет. Я тебя поставила перед моим, и оно не забудет того, что увидело».
Даже опьяненная злорадным ликованием, она не теряет обычной зоркости. «Малый удрал так поспешно, как удирают те, кому не терпится остаться, — одеваясь на ходу, прыгая со ступеньки на ступеньку в спущенных штанах. Его лицо молодого старичка исказила безобразная гримаса звериной жестокости, еще не остывшая судорога сладострастия». Изабель гордо добавляет: «Я уродлива совсем по-иному».
«На пороге он обернулся. Я еще была голой; мне вдруг явилась мысль: хорошо бы ходить так с утра до вечера, ничего не скрывая — в первую очередь от себя самой.
Эктор не вымолвил ни слова. Мужчина, если уж он боязлив в душе, прежде всего боится собственных поступков. Эктор стоял в светлом дверном проеме, сгорая от желания вновь взбежать, взобраться, вскарабкаться по ступеням, добраться до меня и еще, и еще раз повторить все с самого начала… воистину, яблоко от яблони… что отец, что сын. Но он этого не сделал. Уже его взгляд обшаривал улицу, подстерегая возвращение служанки, уже завладел его мыслями трезвый расчет. Стоит мужчине начать дрожать за свою репутацию, как он человек конченый. Мне незачем заботиться о своей чести — этот хвастаться не станет».
Временами я смутно представляю себе, как медленно, но верно посвящались юные существа в те обычаи, что приводили их к постели. И сопровождалось это обучение множеством уловок и интриг, умело замаскированных такими хорошими, такими благородными манерами…
Когда Хендрикье и ей подобные хотят скрыть свои мысли, они молчат. Высшее же общество — Сен-Жерменское предместье[68], двор с его знатью, подчиненной окаменелому светскому этикету, — это общество говорит. Чересчур много. Оно прячется за словами, вместо того чтобы довольствоваться молчанием (правда, соблазн также пользуется неподвижностью, но по-иному) и, разумеется, чаще всего оно бывает доступно пониманию или, вернее, толкованию именно тогда, когда окутывается туманом привычных речей и церемоний.
За Эктором захлопывается дверь. Что же — бросается ли он в ночь, чтобы затеряться в ней? Нет, он бежит в таверны, но не там суждено ему обрести интерес в чужих глазах, не там исполнится он значительности, которой от него не ждали. К этому мы еще вернемся. А пока меня больше занимает Изабель; я слежу за нею, и мне нравятся ее движения и поступки, все, что она делает.
Изабель осталась одна; не дожидаясь прихода Хендрикье, она выходит во дворик, разжигает маленькую жаровню, на которой греют воду, наполняет чан, черпая кувшином из водоема, хлопочет. Ее мысли заняты лишь тем, что она делает в данный момент, укрывшись в этом уютном мирке привычных занятий. Так ли уж я в этом уверена? Ход дела нарушает ход мыслей, но не изгоняет их.
Почти десять лет Изабель совершала свой туалет с помощью слуг. Нынче она возвращается в пору своего детства — скромного, мещанского, чистоплотного детства людей, имеющих деньги, но не привыкших широко тратиться. И эти люди не просто смывали с себя грязь, они священнодействовали. Во времена молодости Корнелиуса Каппеля, суконщика, горожанки ходили в «мыльни»; там натирались они пухлыми растительными губками, какие можно видеть уже на гравюрах Дюрера, и не стеснялись обнажать при этом мощные бедра и обвисшие от частых беременностей животы — скрытую гордость приносивших ПОЛЬЗУ, ЧЕСТНО послуживших тел.
И вот Изабель моется, как в те стародавние годы; парится в обжигающе-горячей воде, которая очищает ее от ненужных воспоминаний. В своем дневнике она записала одно наблюдение, чреватое многими открытиями как в одном, так и в другом смысле: «Если вникнуть, Эктор — тот же Вальмон[69], только что глупый, — вполне идет в ногу со своим временем; Мертей принадлежал к другому, но и старика забавлял больше процесс развращения, нежели собственно разврат. Все эти люди — бездушные сладострастники. А я расплачиваюсь за них и за себя, ибо ошибочно полагала, что, приобщаясь к их нравам, становлюсь полноправным членом их общества».
Вернувшаяся Хендрикье застает ее в голубоватой мыльной воде; Изабель спокойно приказывает ей: «А ну-ка потри мне спину».
Беседуют ли они друг с дружкой откровеннее, чем прежде? Вряд ли, — Изабель явно не расположена признаваться, что над ее телом совершено насилие и что ей удалось взломать последние запоры мелкой мужской душонки, падкой на запах серы. А впрочем, откуда мне знать?! Ее вдруг, ни с того ни с сего, одолевают такие неистовые приступы откровенности! Когда я думаю об этой женщине, мне всегда вспоминается головоломка, которую мне подарили в детстве, — с намерением научить секрету Секрета, — круглый шершавый коричневый шарик размером с орех; он так уютно ложился в ладонь, так идеально умещался в ней — легонький, почти мягкий на ощупь. Шарик раскрывался: немало времени потратила я на то, чтобы отыскать тот невидимый глазу «сезам», который управлял им. Я и сама видела тайну повсюду вокруг себя: люблю такие вот замкнутые предметы, которые не доверяются первому встречному.