Странствие бездомных - Наталья Баранская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Да, нэп, надо сказать, был легким временем. Могла ли жизнь на даче в Удельной быть такой беззаботной, обеспеченной, полной веселья и дружелюбия в другие годы? Нет, такой она могла быть только в годы передышки, вклинившейся, будто случайно, между «военным коммунизмом» и «строительством социализма».
Кончилось хорошее, веселое лето в Удельной. «Солнце, воздух и вода» — добавлю: «и вкуснейшая еда» — сделали свое дело: я поздоровела, загорела, округлилась, подросла. Окрепшая и повзрослевшая, пошла я в школу в последний, девятый класс.
Другой возраст
Приближалась осень, а с нею — последний учебный год. Вернувшись с дачи, я внезапно почувствовала, что стала другой. Трудно объяснить это ощущение, но, вероятно, оно было достаточно сильным, раз запомнилось. Выросла? Да. Повзрослела? Может быть. Но это не всё — я просто стала другой. Посмотрелась в зеркало — да, я другая. В Удельной у меня не было зеркала — причесываясь, привычно заплетая косы, я не нуждалась в нем. Конечно, зеркало было в чьей-нибудь комнате, но меня к нему не тянуло. Теперь, разглядывая себя, я видела — да, я другая.
Что же произошло? Возможно, это верно определила наша соседка по квартире, не видевшая меня все лето. Ее приветствие запомнилось, потому что мы с мамой долго над ним смеялись. Взглянув на меня, соседка сказала: «Бутон распукнулся». Да, вероятно, бутон раскрылся, но цветок еще только обозначился. Свое лицо я разглядела внимательно, узнавая и не узнавая. Утвердила свой новый вид, изменила прическу — заплела волосы в одну косу, она была уже до пояса. Через четыре месяца мне исполнится шестнадцать. Я переходила в девичество.
Через три дня идти в школу. Вдруг решила сшить новое платье, в комоде лежала синяя холстинка, купленная еще весной. Попросила маму скроить и сама сшила. «Ты выросла, — сказала мама во время примерки, — надо сшить тебе новые лифчики». Да, тогда белье шили, как в самые старые времена: рубашки, лифчики, панталоны из мадаполама или полотна. «Ты выросла и похорошела», — сказала мама, любуясь мною в новом платье с вышитыми на груди вишенками на ветке.
Встреча в школе, как всегда после каникул, радостная и взволнованная. «У-у-у!» — загудели мальчики. «О-о!» — воскликнули девочки при виде меня. Но другой стала не только я — все мы переходили в иной возраст и отметили его кто чем: прической, ростом, костюмом, а бедные ребята — прыщами на лице. Разговоры, расспросы и, самое главное, рассаживание по-новому. Но гул встречи затихает, начинается урок.
Школа тоже стала другой. Она изменилась за два последних года. Эти годы слились в моей памяти, я не буду пытаться их разделять — в этом нет нужды. Сменился не только адрес, не только внешний облик школы, менялась ее суть. И все же что-то важное, глубинное — может, душа школы, той, в Арбатском переулке, — еще сохранялось. Вероятно, потому, что оставалась Вера Ильинична, наши старые, «главные» учителя и сама сердцевина нашего класса — десять-двенадцать человек, проучившиеся вместе все годы. Об этом ядре прежней школы, о ценности его написал на обороте фотографии нашего выпуска В. Г. Чичигин.
Обширное осадистое здание в Леонтьевском выходило двумя крылами в два переулка, а главным фасадом с подъездом — в маленький, их соединяющий проулочек. Дом был построен для учебного заведения, реального училища. Широкие светлые коридоры окнами во двор, классы — окнами на улицу, большой актовый зал.
Школе было где развернуться: появились кабинеты — математики, химии и физики, библиотека-читальня и физкультурный зал. Появились новые предметы и новые учителя. Все эти новшества сопровождали самое главное — «Дальтон-план», вновь принятый метод обучения. Кем был этот Дальтон — не знаю. Этот господин, вероятно англичанин, придумал систему обучения, при которой на школьников перекладывалась большая доля ответственности за результат: надо было выполнять самостоятельные не ежедневные, а двухнедельные задания и сдавать зачеты учителям, которые ставили отметки («неуд.», «уд.» и «в. уд.»). Появился ли «Дальтон» в восьмом или девятом классе — не помню, но хорошо помню, что предоставленная нам свобода на пользу пошла не многим. Мы были слишком юны и беспечны в свои пятнадцать-шестнадцать лет, да и попросту ленивы. Спохватывались в конце срока и торопились — лишь бы успеть. Уроки в классах оставались, количество часов сократилось, но все же они держали нас в известных рамках. Опыты по химии и физике девчонки вообще сами не делали. Наступил «век рыцарства». Мальчики, выражавшие еще недавно свое внимание тем, что расплетали нам косы, теперь охотно делали за нас всю «химию»: составляли смеси, подогревали на горелках в колбах, а девицы, щурясь и морщась от дымков и запахов, записывали в тетрадки то, что им диктовали. Химия была новым предметом, и, как я понимаю теперь, вел ее очень хороший и знающий учитель. Однако от химии у меня в голове остались лишь две формулы — воды и серной кислоты.
Новым предметом было обществоведение, которое никто не любил. Предмет этот был так беспредметен — ни лиц, ни имен, ни событий, — так бесцветен, что сам преподаватель, прозванный Тараканом за усы, казалось, засыпал от скуки. Общественные формации возникали, как облака, и уходили за горизонт нашего сознания, не привязанные ни к историческому времени, ни к географическому пространству. На уроках Таракана шла живая переписка, «почта Амура» работала вовсю. Помню, как Левка Ельницкий прислал нам с Марысей нахальную записку, кончавшуюся словами: «Целую ручки и прочие мелочи». Едва дождавшись переменки, я влепила ему крепкую оплеуху, и он принял ее покорно. Кто бы мог подумать, что, встретившись через много лет, уже после войны, мы с Левой подружимся?
Лев Ельницкий, рослый и крепкий парень, похожий на гориллу, был редкостным оболтусом. Он был из «пришлых»: в седьмом-восьмом классе к нам поступили подростки-переростки. Первыми пришли знаменитые имена — брат Свердлова и младший сын Троцкого. Герман Свердлов был кривлякой, играл на публику, подражая брату, носил пенсне на шнурке и френч. Он держал себя нагло, пока мальчики не сбили с него спесь, засадив на высокий шкаф, с которого он не мог слезть. Сергей Седов — вялый, какой-то сонный, — наоборот, был тих и незаметен, никогда не вылезал со своим родством. Затем появился Ельницкий, сын известного адвоката или врача, близкого к властям. Герман и Лева не столько учились, сколько мешали учиться другим — даже не окончили школу, поэтому их нет на выпускной фотографии. Однако оба они оказались впоследствии яркими личностями. Правда, разными.
Герман стал блестящим лектором-международником, много знающим и умеющим балансировать на грани дозволенного и запрещенного. Циничный слуга системы — достаточно умный, чтобы в нее не верить, и достаточно хитрый, чтобы с нею ладить, украшение этой системы на фоне серых партийцев-идеологов.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});