Улан Далай - Наталья Юрьевна Илишкина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А испугаться на всю жизнь может каждый. Вот Цебек: когда в хуторе стояли немцы, взял и нарисовал мелом на стене школы свастику и написал «капут». Его фашисты схватили и повели на расстрел. Но пальнули поверх головы. А Цебек не знал, что понарошку его убивают, упал как мертвый и в штаны наделал. А теперь кричит по ночам и писается, хоть уже целый год прошел. Так, наверное, и с дядей случилось. Боится, что, если не будет молиться, придет надзиратель и настучит по пяткам.
После ужина Надя осталась помочь тете помыть посуду, а Йоська с отцом и старшим братом пошли в свою мазанку. С тетей в старом доме оставалась ночевать только маленькая Роза, которая считала тетю мамой, потому что настоящей мамы не помнила. Тетя Булгун Розу баловала: едва освободившись от домашних дел, брала девочку на руки, оставляла ей самые лакомые кусочки. Мужчины тетю не окорачивали, веселую улыбчивую Розу любили все, даже строгий дядя Очир. Йоська слышал, как он однажды назвал Розу дочкой.
Отец Розу тоже выделял. Говорил, что она единственная из детей похожа на покойную Цаган. По матери отец горевал тихо, сдержанно, как и положено настоящему мужчине, но однажды Йоська застал его в каком-то странном танце. Это было в начале лета, через две недели после того, как отца комиссовали. Первое время он почти не вставал, лежал на кровати, отвернувшись к стене, ел мало. Но как-то раз Йоська заглянул в открытую по случаю жары дверь и увидел, как отец, раскинув руки, яростно топочет по земляному полу, опустив голову и разворачиваясь то вправо, то влево. Он словно пытался навертеть в утоптанном полу ямок, но был слишком слаб. Его шатало из стороны в сторону, он замирал, придерживаясь за спинку кровати, а потом снова пускался в пляс. Йоська понял, что так отец вытаптывает свое горе. А потом он нечаянно услышал разговор деда с дядей Очиром: дед говорил, что отец винит себя в смерти жены – ведь это он велел ей оставаться в Элисте, уходя на фронт.
Йоська тоже тосковал по матери, особенно по той, какой помнил по «Артеку»: в белой блузке и красном галстуке, загорелую, с лицом, блестящим, как влажная галька на берегу моря. С ней можно было пошутить, поиграть, подурачиться. Потом, в Элисте, лицо ее посерело, поскучнело, у глаз проявились морщины, у рта – глубокие складки, и плечи как-то свернулись, будто на спину взвалили непосильный груз. Когда Вовка спросил мать, почему она теперь совсем другая, та ответила, что в Элисте женщинам нельзя вести себя по-детски, что здесь другие правила. Йоське жаль было, что нельзя везде жить, как в «Артеке», – не понимал он, что мешает людям быть радостными каждый день. Ведь война тогда еще не шла.
Засыпал Йоська под шум Черного моря – у него с той поры осталась раковина-рапан с острым завитым кончиком и алым зевом, и перед сном он прикладывал ее к уху и слушал прибой.
Спали они с братом на печке, зимой тут же ночевала и Надя. На лежанке пахло полынью, душицей и тысячелистником – эти травы собирали летом вместе с младшим дядей и сушили пучками, привязав к протянутой под самым потолком веревке. В последнее время к этим пряным ароматам добавился стойкий запах солидола, который исходил от Вовки. Этот запах Йоське тоже нравился.
Заснул Йоська быстро и, кажется, почти что сразу услышал, как забарабанили в ворота база, требовательно и грубо. И тут же постучали в окно: дару-даруль! В доме все разом проснулись – и без слов было понятно, что грядет большая беда: калмыки ни по дереву, ни по стеклу не стучат и даже стаканами не чокаются – плохая примета. Йоська посмотрел вниз, в сторону горницы. Отец, сидя на кровати, чиркал спичками, пытаясь разжечь коптилку, но спички ломались и гасли. Лицо его, встревоженное, пепельно-серое, то появлялось, то растворялось в темноте.
С грохотом распахнулась входная дверь, и острое лезвие мощного фонаря в обертке из морозных клубов полоснуло прямо по глазам сидевшего напротив входа отца. Он зажмурился, резко отвел голову в сторону. Печная труба мешала Йоське увидеть человека, ворвавшегося в дом.
– Подъем! – грозно рявкнул невидимый пришелец. – Вы подлежите выселению! На сборы – полчаса!
– Тут, наверное, какая-то ошибка, – отец зажег наконец коптилку, поднялся с кровати и протянул руку к полке, где стояла шкатулка с документами. – Я коммунист, воевал, награжден…
– Не имеет значения, – прервал голос. В неярком свете коптилки темнела фигура в шинели. – Выселению подлежат все калмыки, независимо от возраста, состояния здоровья, должностей, льгот, заслуг и прочая.
– И дети тоже? – все-таки уточнил отец.
– Я же сказал – все! – сбиваясь на петушиный фальцет, раздраженно выкрикнул солдат. – С собой можно взять до пятидесяти килограммов груза на одного взрослого человека. Оружие в доме есть?
– Наградной пистолет, с Гражданской…
– Сдать немедленно, – приказал солдат, – и патроны тоже.
Йоська мало что понял из сказанного, но уяснил: они должны куда-то переезжать. Это значит, для них пригнали те черные машины? Вот здорово!
Он первый соскочил с лежанки. Стоявший на пороге молодой солдат в шапке со спущенными ушами молниеносно передернул затвор винтовки, в глазах мелькнул испуг…
– Иосиф! – предостерегающе закричал отец.
Но все обошлось. Солдат, увидев полуодетого подростка, опустил оружие и облегченно выдохнул:
– Ну-ну, не так быстро! Сколько вас там еще на печке?
Вовка и Надя молча спустились, обулись, оправили на себе одежду и так и остались стоять, подпирая шесток, поглядывая то на отца, то на солдата. Солдат шагнул вперед, прислонил к стене винтовку, снял шапку. Сел на лавку, достал из планшета пустой бланк и химический карандаш. Пистолет, который отец передал ему из рук в руки, засунул за пазуху.
– Я всех должен переписать. Документы ваши предъявите.
Отец растерянно открыл расписную деревянную шкатулку, сохранившуюся еще с дореволюционных времен.
– Вот мой паспорт и свидетельства о рождении детей.
Солдат взял паспорт – из середины выпала карточка; это было знаменитое фото, на котором генерал Городовиков стоял в окружении детей Чолункиных. Солдат отпрянул, потом опасливо подцепил карточку за уголок двумя