Том 2. «Проблемы творчества Достоевского», 1929. Статьи о Л.Толстом, 1929. Записи курса лекций по истории русской литературы, 1922–1927 - Михаил Бахтин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В ПТД возобладает широкое, внелингвистическое, персоналистское понимание слова с тенденцией тяготения даже к «слову, которое было в начале», что выразится в определении героя Достоевского как героя-слова (Достоевский строит «не образ героя, а именно слово героя о себе самом и о своем мире»: с. 50) и, далее, в вершинной характеристике идеального образа Христа у Достоевского как «открытого образа-слова» (с. 68). Подобное же сближение до отождествления слова и цельного человека, слова и личности см. в МФЯ: «не слово является выражением внутренней личности, а внутренняя личность есть выраженное или загнанное во внутрь слово» (МФЯ, 151). Позднее, в ППД, будет введено представление о внелингвистической (металингвистической) «области слова» как некоей суверенной сфере, выходящей за пределы «языка как предмета лингвистики» и являющейся «подлинной сферой жизни языка»: слово здесь совпадает с высказыванием и имеет автора, становится репликой в диалоге (ППД, 244–246); оно должно «воплотиться», чтобы стать тем словом, о котором трактует тема «Слово у Достоевского» (эта бахтинская тема воплощенного слова очевидно в себе заключает христологическую тенденцию).
Металингвистические (в позднейшем определении) темы ПТД возникали на фоне работы таких филологов 20-х гг., как Л. П. Якубинский, автор статьи «О диалогической речи» (1923), и В. В. Виноградов с циклом его работ по стилистике прозаической речи, итогом которых стала непосредственно вслед за ПТД явившаяся книга «О художественной прозе» (1930). Статья Якубинского тяготела к расширению лингвистической проблематики на путях, указанных еще В. Гумбольдтом, изучения «речевой деятельности человека»; автор статьи констатирует, что современное языкознание не уделяет внимания «вопросу о целях речевого высказывания», и заявляет «необходимость какой-то "теории" по поводу диалога и монолога»[274]. Но за пределы конкретного понимания диалога как композиционной формы речи автор не выходит. Для идеи диалога в ПТД статья Якубинского, упомянутая в МФЯ (114) как вообще единственная работа по проблеме диалога «с лингвистической точки зрения», могла иметь стимулирующее, но не концептуальное значение; впоследствии, в ППД, не называя работы Якубинского, М.М.Б. дал ей такую оценку: «Лингвистика знает, конечно, композиционную форму "диалогической речи" и изучает синтаксические и лексико-семантические особенности ее. Но она изучает их как чисто лингвистические явления, то есть в плане языка, и совершенно не может касаться специфики диалогических отношений между репликами. Поэтому при изучении "диалогической речи" лингвистика должна пользоваться результатами металингвистики» (ППД, 244).
Итак, проводимое в ПТД различение «композиционных форм» и «типа слова» (с. 89), соответствующее общему различению композиционных и архитектонических форм в эстетике М.М.Б., имеет здесь прямое отношение к пониманию диалога. Он утверждается как тип слова и философский принцип, противопоставленный принципу «философского монологизма» (с. 60). Это принципиальное понимание диалога резко отличало автора ПТД и от В. В. Виноградова, бывшего, по наблюдениям Л. А. Гоготишвили (см.: т. 5, 556, 620), главным (и чаще скрытым) теоретическим оппонентом М.М.Б. на поле его философии языка на протяжении десятилетий (от 20-х до начала 60-хгг.). Идея универсального диалога как принципа, противостоящего принципу монолога в масштабах «всей идеологической культуры нового времени» (с. 59), была чужда автору книги «О художественной прозе», в «полулингвистических» (МФЯ, 114) исследованиях которого было принято чисто композиционное понимание диалога как частного случая прозаической речи, монологической (авторской) в принципе: «Художественная проза представляет собою монологическую речь, хотя и разрезанную диалогами» — сформулирует исследователь виноградовской теории художественной речи А. П. Чудаков[275]. Об идее диалога он же говорит как о «яблоке раздора» между Виноградовым и Бахтиным[276]. Конкретно принципиальные разногласия высказались в ПТД в замечаниях по виноградовскому анализу «Двойника», в пределы которого «как раз и не вмещается самое главное и существенное» (с. 124) ив специально посвященных Виноградову выступлениях Воло-шинова — в рецензии на книгу «О художественной прозе»[277] и статье «О границах поэтики и лингвистики» с заключительным выводом о необходимости «самого точного и резкого разграничения лингвистических и поэтических явлений»[278] (ср. вывод в более ранней статье Волошинова: «Как не может быть лингвистической логики и лингвистической политики, так не может быть и лингвистической поэтики»[279]). Прямой полемикой на книгу «О художественной прозе» М.М.Б. откликнется в непосредственно последовавшей за ПТД в начале 30-х гг. большой работе СВР (ВЛЭ, 81). Со стороны Виноградова были два полемические упоминания ПТД в книге «О художественной прозе»: 1) в перечислении работ, характеризующих «науку о новой русской литературе, … которая терминологически опиралась на лингвистику, а теоретически продолжает и до сих пор в одной своей части жить лингвистической контрабандой» — в этом перечислении ПТД и МФЯ как книга В. Н. Волошинова идут в ряду с работами формалистов, Тынянова, Эйхенбаума и Шкловского[280] (это уличение в «лингвистической контрабанде» в работах историков и теоретиков литературы — ответ на подобную же характеристику в адрес близкой Виноградову лингвистической поэтики как разновидности «материальной эстетики»: «Сколько бы мы ни анализировали все свойства материала и все возможные комбинации этих свойств — мы никогда не сможем найти их эстетического значения, не привнося контрабандой иной точки зрения, уже не укладывающейся в рамки материального анализа»[281]); 2) в связи с характерно виноградовским, чисто композиционным определением монолога и диалога: «Монолог определяется отрицательно, как не-диалог, не "прерывистая" форма речи. Интересные, хотя и сбивчивые, играющие подменой разных значений слова "монологический", суждения о монологах можно найти в книге М. М. Бахтина "Проблемы творчества Достоевского"»[282]. Также была неприемлющая реакция на бахтинскую теорию сказа в ПТД и на всю его «очень общую… "теорию слова"»[283]; она была высказана во введении к третьей главе готовившейся Виноградовым в конце 1929 г. в дополнение к книге «О художественной прозе» отдельной книге «О формах сказа в художественной прозе» (книга не вышла в свет, и предисловие с замечаниями по поводу бахтинской «очень общей», т. е. для Виноградова по преимуществу философской и недостаточно лингвистической, теории слова и сказа опубликовано лишь в 1980 г., уже посмертно для обоих оппонентов, А. П. Чудаковым[284]). Утверждение М.М.Б., что сказ есть прежде всего установка на чужую речь, а уже как следствие — на устную речь (с. 88), Виноградов называет здесь исторически и теоретически неверным. За замечанием этим стоит неприятие всей бахтинской теории «чужой речи» как фундаментального явления, меняющего в том качестве, как оно понято М.М.Б., всю картину литературной теории и философии языка; Виноградов, в соответствии со своими установками, склонен не видеть этой проблемы в ее теоретической принципиальности и подменить ее чисто композиционной «проблемой подставного рассказчика».
Поражающие переклички бахтинской теории диалога с немецкой диалогической философией 10-20-х гг. (М. Бубер, Ф. Розенцвейг, Ф. Эбнер), в последнее время привлекающие внимание бахтинологов[285], представляют собой в большей мере, по-видимому, феномен одновременного независимого развития идей, и судить о воздействии западной философии этого направления на становление принципов ПТД пока затруднительно, хотя есть свидетельство о знакомстве с сочинениями Бубера в кругу М.М.Б. («М. Buber талантлив» — фраза из письма Л. В. Пумпянского М. И. Кагану от 23 марта 1923[286]), а также данные об известности книги Розенцвейга «Звезда искупления» в философских кругах Петербурга[287].
Социологический пласт языка ПТД возникал в «девтероканонических» текстах второй половины десятилетия от имени Волошинова и Медведева. Этот пласт в наибольшей степени может быть характеризован как то, что выше названо оболочками на сущностном ядре книги. Но и у этих оболочек есть укорененность в ядре. Кажется, можно ключ к бахтинской социологии этих лет искать в его показаниях на допросах в ленинградском ОГПУ. 28 декабря 1928 он свидетельствовал о двух рефератах о Максе Шелере, прочитанных им в домашнем кружке: «Первый реферат был об исповеди. Исповедь, по Шелеру, есть раскрытие себя перед другим, делающее социальным ("словом") то, что стремилось к своему асоциальному внесловесному пределу ("грех") и было изолированным, неизжитым, чужеродным телом во внутренней жизни человека»[288]. Если это изложение Шелера, то изложение в своих, бахтинских координатах[289]. Грех и слово — два предела такой социальной модели: асоциален (и внесловесен) грех, социально слово. Социальное же событие изживания греха через слово — исповедь. Эта тонкая социология духовного события (что в позднейшем автокомментарии будет названо «внутренней социальностью», в отличие от «внешней» и «вещной»: т. 5, 344, а в книге Макса Шелера «Сущность и формы симпатии», на которую М.М.Б. ссылается в ПТД, называется «метасоциологией») — что общего она имеет с грубым «внешним» социологизмом эпохи? Однако тень последнего, как мы уже видели, падает тоже на ПТД. Пример подобной же «внутренней» социологии в научной литературе эпохи — замечание в написанной в середине 20-х гг. «Психологии искусства» Л. С. Выготского: «Очень наивно понимать социальное только как коллективное, как наличие множества людей. Социальное и там, где есть только один человек и его личные переживания. И поэтому действие искусства, когда оно совершает катарсис и вовлекает в этот очистительный огонь самые интимные, самые жизненно важные потрясения личной души, есть действие социальное»[290]. Экзистенциальная социология слова в изложении Шелера Бахтиным помогает понять причину одновременного выхода на поверхность в его теории (в «девтероканонических» текстах) социологических категорий и его философии слова: первым обнаружением такого союза категорий того и другого ряда стала статья 1926 г. «Слово в жизни и слово в поэзии», два эти ряда терминов взаимодействуют и в ПТД. Изложение Шелера ближайше соприкасается с направлением книги, в которой герой Достоевского понят не как «образ», а как «слово», и социологические термины сопровождают и обслуживают эту концепцию героя-личности-слова. Социальное же (в таком понимании) событие исповеди есть основное событие этого мира и творческая задача, которая «стояла перед Достоевским с самого начала его творческого пути» (т. 5, 352) как та внутренняя форма, изнутри которой, перерастая ее, шел Достоевский к своему роману. Поэтому так важны и во многом центральны в ПТД монографические разборы не романов, а повестей Достоевского (в чем и уличал автора В. Л. Комарович в упомянутом обзоре 1934 г.), в которых их внешняя (так сказать, композиционная) форма еще максимально сближена с внутренней (архитектонической) формой исповеди («Двойник», «Записки из подполья», «Кроткая»); они настолько центральны, что Комарович в том автора и упрекал, что он, не анализируя, собственно, романов Достоевского, лишь выявляет в них традицию старого жанра исповеди: «Наблюдения Бахтина над "Записками из подполья" и "Кроткой" во второй главе его книги доказывают лишь то, что Достоевский усвоил своему творчеству традиционные формы литературного жанра исповеди. Правда, у Достоевского эти формы переносятся на структуру его больших романов. Но в каком объеме они там использованы, какие новые и своеобразные функции на них там возложены — это также не получает объяснения у Бахтина»[291].