Том 2. «Проблемы творчества Достоевского», 1929. Статьи о Л.Толстом, 1929. Записи курса лекций по истории русской литературы, 1922–1927 - Михаил Бахтин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Н. Я. Берковский в конце 20-х гг. — рапповский критик, активный автор журнала «На литературном посту», и эта его идейная принадлежность сказывается в рецензии; но сказывается и яркое отличие автора в его идейном окружении, обещавшее будущего Берковского; приходится признать его рецензию невнимательной и небрежной — но интеллектуально, конечно, она разительно отличалась от вступившего за нею тупого хора из настоящего напостовства[296].
Арк. Глаголев в «Учительской газете» от 8 августа одобряет «новую книгу о Ф. Достоевском» за социологизм и за Кауса, которого называет единственным исследователем Достоевского на Западе, близким к марксизму. Анализы Достоевского в ПТД «вполне соответствуют и могут быть объяснены марксистской интерпретацией социальной сущности героев Достоевского как представителей межеумочной деклассированной городской мелкобуржуазной интеллигенции». Рецензент охотно выписывает из книги наиболее близкий к социологическому шаблону эпохи тезис (см. о нем в наст, комментарии выше) о «выражении социальной дезориентации разночинной интеллигенции» и вообще одобряет книгу так, как будто речь идет о произведении В. Ф. Переверзева (на которого тут же и ссылается как на социологический авторитет, которому не противоречат «основные выводы» Бахтина). Словом, речь идет как будто о другой какой-то книге, к реальному же содержанию ПТД рецензент приближается, лишь когда уличает автора в «разрыве "формы" и "содержания"», а именно в том, что «Бахтин допускает… что, несмотря на чуждость и неприемлемость для нашей современности "идеологического наполнения" "художественного мира" Достоевского, "построение" этого мира (т. е. форма творчества Достоевского) "все же остается" для нас "не только как документ, но и как образец"». Рецензент прикасается к актуальному ядру книги, обнаружив эту «грубую ошибку», и заключает: «Художественные особенности Достоевского порождены социальными особенностями его класса, психология которого глубоко отличается от пролетарской; стиль Достоевского не может поэтому служить "образцом" для нашей современной художественной литературы».
Оснастив свой текст языком эпохи, автор ПТД отдал себя в руки руководящей критики, которой несколько позже будет присвоено имя вульгарной социологии. Основной монструозный подход вполне определился в рецензии «Учительской газеты», но здесь еще не достигнута определенность в оценке объекта, и его социологические оболочки приветствуются, принятые за чистую монету. В следующем выступлении И. Гроссмана-Рощина в центральном рапповском органе они уже разоблачаются[297]. Рецензент-напостовец улавливает все бахтинское своеобразие аранжировки социологических терминов: «Формулировка странная, скользкая, двусмысленная!» Это — о формуле имманентной социологичности, принятой двумя первыми рецензентами. И о главном понятии бахтинской социологии — «социальная оценка»: «Но ведь под такой формулировкой подпишется любой идеалист, позитивист, сторонник "валорной" (оценочной) точки зрения! Марксистским принципом объективного познания здесь и не пахнет. А когда автор подозрительно-пышно, подозрительно-красноречиво говорит об искусственном кристалле, "грани которого построены и отшлифованы так, чтобы преломлять определенные лучи социальных оценок", то наличность мещанской телеологии несомненна!» Помянут и непременный Каус, но и его социология признается недостаточной и неудовлетворительной. Наконец, вердикт: «социологизм» Бахтина — идеологический камуфляж, «дань социологическому фининспектору»: «Вы ждете от автора, что он покажет вам, как социальной формацией предопределена конструкция романа… Ничего подобного! Автор, уплатив дань социологическому фининспектору, мчится на крыльях "многоплановой" конструкции. А что касается социально-классовой базы — поминай как звали! <.. > И зачем только автор говорил о капитализме, об объективизме, о борьбе станов? Ни к чему все это! Но видите ли, в этом безумии есть свой разум. Время такое: время трудное, время жесткое, время требовательное и подозрительное. А ну-ка попробуйте упрекнуть Бахтина в том, что он игнорирует социально-классовый момент! Бахтин ответит вам сокрушающе: позвольте, а разве я на странице такой-то и такой-то не говорил о капитализме, не говорил о том, что структура романа определена социальным бытием. А потом? — Потом уж можно спокойно заявить, что герой не предопределен и не ограничен социальной средой. И волки марксизма сыты, и овцы идеализма целы. А на самом деле волки воем воют, а овцы — те действительно откормлены великолепно <.. > Мы убеждены, что увлекательно и интересно написанная книга Бахтина очень даже способна соблазнить "малых сих", ибо автор великолепно прошел школу классовой маскировки своих, по существу, идеалистических позиций!»
Точными движениями снимаются камуфляжные оболочки, и рецензент добирается до «ядра», находя его в четвертой главе, в словах о «человечности» авантюрного героя, о «вечном и себе равном человеке» и его «вечной человеческой природе» (с. 76). «Наконец-то Бахтин раскрыл карты! <…> Так вот что означает тезис автора, что Достоевский берет героев вне временного протяжения! Карты раскрыты! Речь идет о выдвигании вечной человеческой природы, которая стоит над отношениями "помещика и крестьянина, собственника и пролетария". Вот тебе и знаменитые кристаллы, чудесно отполированные грани, в которых что-то отражается! А на самом деле ловко замаскированный поход против материалистического понимания художества».
Напоследок тоже возникает имя Переверзева, но иначе, чем у рецензента «Учительской газеты»: почему в обозрении достоевсковедческой литературы у автора обойден Переверзев? «Казалось бы, ему, желающему утвердить единство художественной и социальной базы, работа Переверзева, хотя бы как материал, необходима как хлеб насущный! А Бахтин молчит, точно воды в рот набрал. Не одобряет и не порицает. Это — прием. Незачем Бахтину специально полемизировать с Переверзевым. М. Н. Бахтин молча, но упорно атакует под дымной завесою "граней" и "кристаллов" позиции диалектико-материалистического понимания художества. Атакует безуспешно, но это уж не вина его, а беда». «Но ведь идеалисты тоже кое-чему научились. Они понимают, что в прямой борьбе им не победить».
Налитпостовской статьей был вполне установлен основной тон этого первого (и последнего вплоть до начала 60-хгг.) обсуждения книги в советской печати. Но известная полифония была создана голосом А. В. Луначарского, выступившего с большой статьей «О "многоголосности" Достоевского (По поводу книги М. М. Бахтина "Проблемы творчества Достоевского")» в «Новом мире», 1929, № 10, с. 195–209. Луначарский, находящийся при конце своей политической карьеры (устранен со своего классического поста Наркомпроса в этом году) и на исходе жизни, оценивает книгу с позиций либеральной марксистской социологии и принимает ее как событие, о чем говорит сам факт такой большой и, надо сказать, увлеченной статьи такого деятеля по поводу книги. Откровенное отношение к ней Луначарского выражено его рукописной ремаркой на полях его личного экземпляра книги (РГАЛИ); на с. 214 ПТД под последними строками третьей главы второй части о том, что историческая проблема возникновения стиля Достоевского и его напряженного слова «выходит за пределы нашей задачи» (с. 155), читатель Луначарский пишет: «Но чуется, что наметка у автора есть. А проблемы поставлены интересно, и работа над ними может далеко повести. Исполать!»[298] Опять же: знал ли он, когда это писал, что сейчас решается для автора? Знал, скорее всего, и благословлял автора на работу, которая «может далеко повести», притом повести как раз в ту сторону исторического обоснования теоретического «тезиса» книги, в какую и будет развернута десятилетия спустя вторая ее редакция.
Так откровенно высказываться в публичной статье отставной (только что) советский вельможа не мог; и главный тезис книги он принимает с большой оговоркой и со своим, радикально иным, объяснением — но принимает; и впоследствии, отвечая на статью Луначарского в ППД, М.М.Б. имел основание утверждать, что Луначарский «в основном разделяет выставленный нами тезис о полифоническом романе Достоевского» (ППД, 45). Собственно, он подряд сочувственно излагает главные положения книги: о сочетании подхода «почти исключительно со стороны формы» с «некоторыми экскурсиями» в область социологии (разумеется, отмечается здесь и Каус — единственное имя из стольких рассмотренных в первой главе ПТД, упомянутое во всех советских рецензиях, — и то, что Бахтин «очень хорошо поясняет» его), о том, что «голоса» романов это «точки зрения на мир», «активные идеи», «а не просто теории», что «романы Достоевского суть великолепно обставленные диалоги»; заметил критик и то, что «Бахтин как будто бы допускает какое-то высшего порядка художественное единство в романах Достоевского, но в чем оно заключается, … — понять несколько трудно». Заметил и, конечно, «почуял» (вспомним его рукописную запись: «Но чуется…»), как «может далеко повести» выяснение этого недоговоренного в книге (несомненно, сознательно, что, вероятно, тоже «почуял» критик) постулата. И противопоставил ему свое объяснение главного наблюдения автора книги, но само наблюдение, при всех коррективах, принял: «Но почему же, однако, надо признать, что есть значительная доля правды в утверждении Бахтина…?» Объяснение Луначарского — социально-психологическая расщепленность сознания Достоевского, «рядом с расщепленностью молодого русского капиталистического общества…», породившая полифонию неслиянных голосов. В ППД потом М.М.Б. назовет этот «историко-генетический анализ» «безусловно, глубоким», но, излагая его, являет один из примеров своей «речевой тактичности»: «Бахтин как бы переходит на язык, понятный Луначарскому и его последователям, не то чтобы пародируя его, но показывая позицию Луначарского адекватно тексту его рецензии»[299]. А затем отклоняя эту позицию простым ответом, что взятые в качестве объяснения Луначарским противоречия русского капитализма и расщепленность писательской личности Достоевского «являются чем-то отрицательным и исторически преходящим», чего нельзя сказать о созданном Достоевским романе, наоборот. И на заключение статьи Луначарского: «Достоевский ни у нас, ни на Западе еще не умер потому, что не умер капитализм и тем менее умерли его пережитки» — отвечает просто: «Открытие полифонического романа, сделанное Достоевским, переживет капитализм». Тем самым косвенно он во второй редакции книги снимает свою тактическую опору на Кауса, хотя подтверждает тут же, что исторические условия эпохи Достоевского «оказались оптимальными условиями» для возникновения его романа. Но — приходится соблюдать баланс поэтики и социологии и в начале 60-х гг.: «Поэтику нельзя, конечно, отрывать от социально-исторических анализов, но ее нельзя и растворять в них» (ППД, 48–50).