Набоков: рисунок судьбы - Эстер Годинер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
этот сонет был переведён самим Набоковым ещё в 1922 году, и Долинин, со
ссылкой на юбилейный пятитомник 1999-2000 годов, цитирует его полностью.2
Что же касается Фёдора, подобно Ронсару претендующего на посмертную
славу, то хотя он пока в этом не совсем уверен, нельзя не узнать в нём природных «чар», которыми с детства был щедро наделён его автор, – воображения, рисующего будущий успех «прилежного ученика»: «А всё-таки! Мне ещё далеко до тридцати, и вот сегодня – признан. Признан!» – настаивает на своём
герой, и это немедленно окупается – всплеском творческого импульса, словно
бы иллюстрирующего действенность вышеуказанной психологической установки: «Благодарю тебя, отчизна, за чистый…» – но здесь автор ставит ему
поучительную подножку. Подбирая эпитеты к слову «дар», Фёдор так и не
вспомнит единственно ему нужный, – от той самой «ронсаровской старухи» –
« бессмертный». По-видимому, учитель намеренно решил осадить своего ученика – рано ещё потакать таким его претензиям, пусть лучше пока поучится, ну, хотя бы на черновиках Пушкина. И Фёдор начинает перебирать – какой
дар? «Счастливый? Бессонный? Крылатый? За чистый и крылатый дар. Икры.
Латы. Откуда этот римлянин?».3 «“Этот римлянин”, – комментирует Долинин,
– из черновиков двух незаконченных стихотворений Пушкина, откуда и берётся это каламбурное чтение, в котором “и крылатый” – “икры”, “латы”». И таким образом, «Фёдор у Набокова аналогичным образом решает те же самые
1 Набоков В. Дар. С. 187.
2 Долинин А. Комментарий… С. 89-90.
3 Набоков В. Дар. С. 187.
336
поэтические проблемы, что и Пушкин за сто лет до него»,4 – реализуя тот самый литературный онтогенез, который невозможен без повторения филогене-за.
Обещанная Фёдору рецензия оказалась первоапрельской шуткой госте-приимного хозяина дома Александра Яковлевича Чернышевского, – доброго, но душевно не вполне здорового человека, два года назад потерявшего покон-чившего с собой сына. Судя по описанию («на грани пародии» – как это любят
равно и автор, и его ученик), – люди, собирающиеся у Чернышевских раз в две
недели на «литературные посиделки», с точки зрения литературоведческой
вряд ли могли быть всерьёз интересны Фёдору; и он, ещё с «кубиком» в горле
от пережитого разочарования, негодует: «Мне тяжело, мне скучно, это всё не то,
– и я не знаю, почему я здесь сижу, слушаю вздор».1 Но, тем не менее, – и что
замечательно: «…промеж всего того, что говорили другие, что сам говорил, он
старался, как везде и всегда, вообразить внутреннее прозрачное движение другого человека, осторожно садясь в собеседника, как в кресло, так, чтобы локти
того служили ему подлокотниками и душа бы влегла в чужую душу, – и тогда
вдруг менялось освещение мира и он на минуту действительно был Александр
Яковлевич, или Любовь Марковна, или Васильев».2
В этом качестве Фёдор Годунов-Чердынцев– первый и единственный из
серии героев всех предыдущих романов Набокова, достойный, наконец, писательского поприща.
Воображение и проницательность Фёдора, позволяющие ему угадывать
«последовательный ход мыслей» окружающих его людей, на этот раз сосредо-точились на том, кто показался ему «самым интересным из присутствующих»,
– покойном сыне Чернышевских, чей облик, чей призрак, чью тень он пытается восстановить, зная о нём понаслышке и отчасти имитируя больное воображение его отца. Он видится ему юношей, сидящим поодаль, чем-то действительно напоминающим его самого, – «не чертами лица, которые сейчас было
трудно рассмотреть, но тональностью всего облика», в такой же позе, характерной «сжатостью всех членов». «Он был лет на пять моложе … но нет, дело
было не в простом сходстве, а в одинаковости духовной породы двух несклад-ных по-разному, угловато-чувствительных людей. Он сидел, этот юноша, не
поднимая глаз, с чуть лукавой чертой у губ, скромно и не очень удобно, на
стуле»,3 – в этом описании явно превалируют черты сходства двух, не вполне
уместных в доме Чернышевских гостей: реального Фёдора и воображаемого
4 Долинин А. Истинная жизнь… С. 323-324.
1 Набоков В. Дар. С. 193.
2 Там же.
3 Там же. С. 191.
337
Фёдором Яши, объединяемых «тональностью облика» и «духовной породой», то есть отмеченных печатью приобщённости к творчеству людей. «Господи, как он любил стихи!» – это начало воображаемого Фёдором монолога без-утешного отца, и мы узнаём, что «стеклянный шкапчик в спальне был полон
его книг: Гумилёв и Эредиа, Блок и Рильке, – и сколько он знал наизусть! А
тетради…» – то же самое можно было бы, наверное, сказать и о Фёдоре, когда
он был в возрасте Яши.1
Особенно – с «живительной страстью» – культивировала образ сына
Александра Яковлевна, которой казалось, что Фёдор очень похож на Яшу. Однако реакцией на это стал решительный отпор: «Чем дальше она мне рассказывала о Яше, тем слабее он меня притягивал, – о нет, мы с ним были мало
схожи…»,2 – и, действительно, из последующего описания Яши возникает образ неврастеничного, с неустойчивой психикой юноши, склонного к «сентиментально-умственным увлечениям» и «болезненной изысканности толкования собственных чувств».3 Ссылаясь на Яшины, с точки зрения Фёдора, «без-вкусные тревоги» («неделю был как в чаду»,