Открытие мира (Весь роман в одной книге) - Василий Смирнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поэтому и по многому иному, не объяснимому на словах, но самому дорогому и самому горькому, о чем не хотелось думать, Шурке иногда не хотелось уходить из школы после уроков. Проще сказать, желалось тут постоянно жить — поживать, как дома.
Школа действительно была для него и всех ребят вторым домом, Григорий Евгеньевич, само собой, оказывался и богом, и царем, и отцом одновременно. Ну, и Татьяну Петровну некоторым образом, при сильном Шуркином воображении, можно было считать мамкой, только очень — очень строгой, которую все в этом большом доме побаивались, начиная с самого господа бога, царя и бати Григория Евгеньевича.
Писание классного «Дневника природы» тоже было замечательным занятием. Эта памятная, в клеенчатых, немнущихся корках тетрадища, с красным обрезом, почитай, в сто листов с гаком, в мелкую клеточку, всегда хранилась в незапертом ящике учительского стола. Дежурный по классу, разрываясь на части от множества важных дел: розыски пропавшей мокрой тряпки, клянченье у богатых соседей лишнего кусочка мела, заглядывание в чернильницы и счет пустым (чернилами ведал сам Григорий Евгеньевич, и не без оснований), придирчивое обследование молодецких ушей и рук, происходившее не без затрещин и призывов на подмогу той части мужского населения класса, у которых уши оказывались чистыми (девчонки, слава тебе, вели свою отдельную очередь), — дежурный обязан был записывать в тетрадь без ошибок и клякс утром и в полдень, какой холодище стоит на дворе, откуда дует ветер и прочее. Полагалось не зевать, не ошибаться, ставить перед цифрой, списанной с градусника, минус, а не плюс, раз трещит мороз, и позади числа непременно рисовать в полклеточки кружок (а не букву «о», Растрепища!), аккуратно подчеркнув кружок малой черточкой. Тогда в тетради получалось и не число вовсе, а настоящие градусы, как они печатаются в книжках. Вечерами и в воскресенье на градусник смотрел учитель, ему оставлялось в дневнике чистое местечко. И не было случая, чтобы Григорий Евгеньевич забыл отслужить добровольную эту свою службу, не в пример иным ленивым дежурным по классу.
Градусы писать было не трудно. Хуже обстояло дело с определением ветра. Откуда он дует, леший его разберет! Кажись, с самого что ни на есть севера, так и собирается записать ревностный служака — дежурный Яшка в дневнике, а ребята под руку кричат:
— Северо — восточный, слепня! От железнодорожного моста, с Волги ветер дует!
— Нет, северо — западный! Не слушай их, Петух, от станции прямехонько вьюжит!
— Полноте врать, братцы! — останавливает всех Олег Двухголовый. — Ну зачем обманывать человека? Да крутень нонче, Яша, самый что ни на есть крутень, разве не видишь? Со всех сторон продувает наскрозь, я сейчас выглядывал на крыльцо.
Вот тут и разберись, кто прав.
Дежурные выскакивали по два и по четыре раза без шапки на улицу узнать, с какой стороны в конце концов дует проклятущий ветер да и есть ли он на самом деле? Крутил, вертел снег, света белого не видать, а теперь, гляди, успокоился, кажись. Пожалуй, чтобы не ошибиться, лучше написать: «а ветра не было, ребята врут». Зато уж облака, тучи всякий сочинял, какие кому нравились. И все бывало правдой: пока пишешь дневник, много перемен произойдет в небе, выдумывай на здоровье, сочиняй, за небом все равно не угонишься.
Дежурный имел право прибавлять от себя, что считал заслуживающим внимания: про снег, дым, птиц, животных, — кто что заметил. Иные лодыри писали в «Дневник природы» два — три слова. Ленька Капаруля, не любивший, как известно, ничего, кроме Волги и рыбы, чтобы отвязаться, нацарапал однажды: «Погоды никакой не было». Шурке же, когда он бывал дежурным по классу, не хватало страницы в клеенчатой толстой тетради. Советов друзей он старался не слушать, вообще гнал всех вон из класса. Хорошо было писать одному.
Иногда он нарочно прибегал из дому пораньше, чтобы на свободе, вольготно, в полное свое удовольствие, расположиться за учительским столом и добавить от себя, без точек и запятых (они только мешают, когда пишешь), что в роще, у церкви, на сухой елке, которую все ребята знают, есть, кажется, гнездо клестов, там непременно уже вывелись птенцы, иначе зачем бы клестам, отцу и матке, кружиться ошалело возле дерева, поминутно пырять в дупло? А доподлинно узнать одному невозможно: елка высоченная и без сучков. Григорий Евгеньевич обещал устроить в школе «Уголок живой природы», вот и надо притащить к елке пожарную лестницу из сарая, залезть и все гнездышко перенести в класс, выкормить птенцов (еловых шишек и сосновых в роще хоть завались), а весной, как потеплеет, клесты подрастут, выпустить их на волю… Дорогу сегодня страсть перемело, две подводы разъезжались и не разъехались, возчики утопили в снегу лошадей, пришлось распрягать. А в поле за селом, у кузницы Вани Духа, видны большущие и глубокие следы, должно, волчьи, а как их отличить от собачьих, он не знает… Да вот еще пропустил позавчера дежурный М. И. Тихонов, не записал в дневник самое главное, редкостное: позавчера в большую перемену солнце было с ушами, эдакими огневастыми, порядочными, торчком, целых два уха, справа и слева, как у человека. Потом бабы в селе говорили — Шурка слышал, — что знамение это к беде. А вовсе не к беде, и никакое это не знамение; всем известно, что уши бывают у солнышка от мороза, то есть когда большой морозище — это игра природы, как говорил на уроке Григорий Евгеньевич. А Митьке Тихоне, зеваке, не давать больше писать дневник: он ничегошеньки не видит и не понимает…
Отлично было также в воскресенье, в непогоду, когда на гору надолго с козулей и лотком не высунешься, не побояться вьюги, удало повесить шапку на озябшее ухо, как делает Митрий Сидоров, и, ступая боком против ветра, а то и задом наперед, коли нет моченьки, где труском, где ползком, на карачках перебираясь проселком через сугробы, очутиться вдруг возле школы. Послушать, как гудит церковная роща, как плачет в верхушках сосен непогода, поскорей отряхнуться по — собачьи на крыльце и без Аграфениных еловых подмог и крика обить валенцы начисто, до последней снежинки, самой обыкновенной шапкой или варежками. Еще в сенях особенно весело, по — праздничному поэдороваться с Григорием Евгеньевичем, который уже тут как тут, словно видит, что ты торчишь у двери.
Потом, разговаривая в коридоре шепотом, если с тобой увязались приятели и приятельницы, на цыпочках, чтобы не обеспокоить Татьяну Петровну, пробраться в класс. Постоять в дверях, удивляясь, что класс как бы чуточку не твой; не то чтобы вовсе чужой, а немножко не такой, как всегда: непривычно пустой, тихий и холодно — гулкий. Наверное, поэтому воскресные гости стараются не шуметь, продолжают говорить сиплым от простуды шепотом, кашлять в кулак, добираются осторожно до своих парт. Тут ничего не изменилось, все по — прежнему родное, разве что остывшее за ночь, особенно черная крышка парты, как ледяная. От нее сразу зябнут руки. Но беда невелика: можно гусиные лапы греть попеременно за пазухой, а стриженую белобрысую голову, которая неожиданно начинает выпрашивать у хозяина шапку, надо почаще и посильней царапать пятерней, тогда в волосах заведется электричество и тепла хоть отбавляй. Скоро за делом — за красками, глиной, за журналами «Вокруг света» и «Природа и люди» — становится и вовсе жарко.
А тут еще заглянет в класс Григорий Евгеньевич в бумазейной враспояску рубахе, в валенках и овчинной безрукавке по — домашнему, посидит с тобой за партой с краю, помолчит, покашляет, посмотрит твои глиняные художества и, смеясь, скажет негромко:
— Слон у тебя не получился. Гм… Может, кота сляпаешь, чтобы глина не пропадала даром? Если постараться, выйдет обязательно. Например, хобот превратить в кошачий хвост, а?.. Действуй смелей! Усы не забудь.
И ни о чем не спросит, не станет гладить по голове, а только взглянет грустно — ласково в глаза, все понимая, и стиснет одобрительно Шуркины плечи.
— Ах ты, мужичок мой с ноготок, искатель Праведной книги!.. Нашел?
— Н — не — ет…
— Ищи! Во всяком деле, брат, самое главное — не падать духом, верить. Упорства побольше, упрямства, понимаешь? Обязательно свое найдешь… а я помогу. Нуте — с, живи молодцом!
Но, конечно, на первом из первых мест среди школьных утех стояли опыты. Когда Григорий Евгеньевич появлялся в классе с микроскопом и банкой с настоем сенной трухи или с красно — синей подковой, которая притягивала к себе гвозди, а то и с настоящим маленьким паровичком, то есть паровой, как бы игрушечной машиной под мышкой, рисовальщики замирали от восторга, потом сломя голову кидались к учителю смотреть. Начиналась давка, возня, драка, пока Григорий Евгеньевич, став строгим, не отсылал всех обратно по партам и не устанавливал справедливо нерушимую очередь вызова к столу.
Ой, какие чудеса высматривали они в капле воды под микроскопом! Стоило сунуться к трубочке, приложить к увеличительному стеклышку глаз, сощурив для удобства другой, как пропадали стены и окна класса, пропадал Григорий Евгеньевич, Катька Растрепа, от нетерпения накручивавшая на пятерню свою медную проволоку, — все, все пропадало как бы навсегда, будто и не было никогда и ничего на свете, кроме этого, иного, неведомого мира, который вначале окружает тебя кромешной тьмой. Да вот и самого тебя нет, ни рук, ни ног не чувствуешь, все похолодело и умерло от ожидания, одно сердце неугомонное стучит, да вытаращенный глаз, от напряжения налитый кровью, смотрит в трубку; глазу больно — до того он уставился, чисто впился в стекло, в его черный блеск.