Лебяжий - Зот Корнилович Тоболкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Счастливый, видать, человек? – с тихой завистью проговорила Сима.
– Ага, пронзительно.
– Вот, вот, – задумалась Сима. – Слова у тебя и те по-праздничному выражены. Где находишь такие, с особинкой?
– Сами на язык падают.
– Мне вот не падают почему-то. Должно быть, рос ты на солнечной стороне.
– Я солнышко-то в душе держу. Ему там уютно, и мне тепло. Ничего, не ссоримся.
– Складно ведешь, не сбиваешься. Ну, трудитесь, мешать не стану, – словно испугавшись чего, заспешила Сима, подняла коромысло.
– Наведывайся, когда хмарь одолеет. Юра, Юра, будет метаться, сынок! – Истома размашисто ширкнул спичкой о заслонку, взял огня и разжег бересту. – Дай дровец сюда сухоньких! У-ух как залопотал! Весело заживут хозяева! Миру им, ладу им!
Огонек, лизнув осторожно еще не обсохшие стенки, ударился о заслонку, пышкнул и замотал теплыми крылышками, приплясывая на сосновых чурочках. Станееву от радости кричать хотелось.
«Вот оно, вот оно! Руками можно потрогать! Как просто!» – думал он и тянулся ладонями к неугомонному, к резвому чудышку, распустившему дивного оперения оранжевый хвост.
– Ай да умельцы! Аи да жрецы огненные! – перешагнув порог, забалаганил Водилов. – Вот это весомо! Это вещно! Так сказать, достойный вклад неутомимых тружеников! Не то что некие расплывчатые теорийки бичующих полуинтеллигентов. Не так ли, Серафима... Анисимовна, кажись?
– Смени пластинку, приятель! – с неохотой отрываясь от своих грез, холодно посоветовал Станеев.
– Можно, – уступчиво согласился Водилов. – Если бы на жизнь нажать, как на клавишу: раз, и завертелась на других оборотах...
– Нажми, долго ли? – усмехнулся Истома.
– Пробовал... – съехал на шепот Водилов, а губы все так же выводили улыбку. – Не получается. Погреться-то можно у вашего светила?
Отворачиваясь от жара, открыл заслонку, кинул несколько принесенных с собой картофелин.
– Чем не преисподняя? Туда их... туда! – приговаривал, бросая в печку картофель. – Куда же вы, Серафима Анисимовна? А я печенками хотел угостить...
Но Сима не стала дожидаться печенок и, запрягшись в коромысло, тотчас ушла, обернувшись у входа на Истому.
– Бабочка-то эта, Сима-то, одна, что ль, бедует?
– Одна покамест, – рассмеялся Водилов, ворочая угли клюкой. На острое усмехающееся лицо падали огненные блики, высвечивая злые старческие губы, чуткий, вытянутый книзу нос, запавшие холодные глаза, тем довершая его сходство с бабой-ягой. – Потому и томится. Эй, уважаемый! Это я тебе, почтеннейший созидатель печки! Куда мыслями воспарил? Приземлись, языки поточим.
Улетела тихая радость. Была или не было? Та же печь, лишь дров поубавилось. Тот же рукотворный огонь, но в золотом, в солнечном сиянии добавилось мясного, кровавого цвета. Угли постреливали. На них коробились черные тушки картофелин. Водилов выхватывал их, обжигаясь, разламывал.
– Ест, – удивленно пробормотал Истома. – Ты гляди-ка, ест...
– Разве я один ем? Все едят... – возразил Водилов.
– Все, да тебе-то, должно быть, не до еды, – как бы про себя сказал Истома и засобирался. – Пойду, Юра. А утром опять наведаюсь. Еще одну печурку выведем, тогда уж сам тут командуй.
– А может, переночуешь, Истома Игнатьич? Поздно уже, – встряхнулся Станеев, которому жаль было расставаться со стариком. Успел к нему привязаться. Если б тяжелые, как лемехи, ладони Истомины коснулись его головы, Станеев почувствовал бы себя счастливейшим из людей! «Пожалуйста, дед. Ну, пожалуйста!» – просили его светившиеся ожиданием глаза. Старик, словно внял невысказанной мольбе.
– Сын у меня... такой же вот дубок был, да сгинул, – тяжко вздохнул старик и, не желая нагружать ближних нелегкой ношей своей печали, вышел. Шуршание лыж за окном скоро затихло.
– Вы бы еще клювом о клюв потерлись! – перекатывая в ладонях горячие картофелины, с насмешкой говорил Водилов. А глаза его грустили.
– Замолчи! Эй! – с тихой яростью потребовал Станеев и хрустнул побелевшими казанками.
– А если мне не молчится? Если кричать хочется?
– Я не шучу, имей в виду, – придвинулся на полшага Станеев.
– Да ведь и я серьезно, – по-петушиному прыгнул Водилов и облизнулся, точно кот на сметану. Станеев увидал в его скоморошеском воплощении себя, отступил, выхватил из огня картофелину и напряженно рассмеялся. Злость, толкавшая его вперед, утихла. Наплывший на глаза лоб распрямился, вспухшие вены расслабились.
– Жаль, жаль... Я ждал, что ударишь... – сожалеюще причмокнул Водилов, разломил и кинул в рот дымящуюся половинку картофелины.
– Смотри, рассыплешься.
– Не знаю, может, и не рассыплюсь, – Водилов поднялся, отошел в угол и, уперевшись лбом в стену, стоял недвижно, пока Станеев не усадил его снова.
– Что случилось, Илья?
– Мать умерла... – Водилов подал измятое, влажное, видимо в слезах, письмо. Какая-то Марья Петровна, наверно соседка, писала, что мать умерла легко, совсем не мучилась. «Собралась в магазин и упала. Хотели дать тебе телеграмму, да адрес долго найти не могли. Схоронили подружку мою, как положено. Квартира стоит закрытая. Приезжай и распорядись ей сам».