Жизнь, которую стоит прожить. Альбер Камю и поиски смысла - Роберт Зарецки
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хартия одновременно отражала и кодифицировала такого рода идеализм. Во вступительной части говорилось, что борьба с нацистами продолжится борьбой против деспотических социальных и политических сил, которые укрепились во Франции перед войной. Лишь после этого нация «вернет былое моральное и социальное равновесие и вновь явит миру свое величие и единство». В этих целях Хартия предлагала широкий набор экономических, политических и социальных законов. Некоторые требования, такие как «уважение человеческого достоинства» или «абсолютное равенство всех граждан перед законом», напрямую отталкивались от страшных реалий оккупации. Хартия также призывала к «установлению подлинной экономической и социальной демократии», «возвращению в государство больших монополий», «рациональной организации экономики, обеспечивающей подчинение частных интересов общим» и к «участию работников в управлении производством». Более того, Хартия требовала создания системы полного социального обеспечения, включая медицинское страхование, пенсии по старости и справедливую оплату труда.
Хартия оказалась созвучна многим из тех политических и экономических требований, которые выдвигал Камю на страницах Combat. По утверждению Мишеля Онфре, биографа писателя, Камю невозможно понять, если не учитывать его приверженность французской традиции радикального синдикализма, особенно работам мыслителя XIX века Пьера-Жозефа Прудона, который считал, что лишь рабочие кооперативы могут стать основой справедливого и равноправного общества. Это действительно так, лучшее будущее Камю видел в подобной организации общества. «В сущности, я не социалист, – объявлял он. – Я симпатизирую радикальным формам синдикализма»[343]. Раз за разом Камю осуждал роль денег: Сопротивление «решит лишь малую часть задачи, если завтрашняя Французская республика окажется, подобно Третьей республике, под жестким контролем денег». Он призывал к другому, к «подлинной народной демократии», настаивая, что «любой режим, разрывающий связь с рабочим классом, теряет смысл, а судьба рабочего класса Франции определит ее будущее»[344].
При этом и сам Онфре признает, что Камю редко упоминает Прудона, как и вообще революционный синдикализм XIX века[345]. Камю был революционером особого толка: не столько прудонистом или марксистом, сколько моралистом. Один из коллег д'Астье усомнился, что Камю знаком с трудами Маркса, в частности с его анализом свободы. Последовавший ответ, интуитивный и гордый, не мог не взбесить недоброжелателей Камю: «Это так. Свободе меня учило страдание. Большинство из вас понятия не имеют, что значит слово „свобода“»[346]. Прожив свой век среди тех, кому коммунизм предположительно должен был принести пользу, Камю терпеть не мог теорий и теоретиков. Как и Пюше с «немецким другом», так и идеологам холодной войны, будь то правым или левым, – всем им «недостает воображения, когда речь заходит о гибели людей».
Камю беспокоил дух мессианства, который пронизывал внешнюю политику США. С одной стороны, он глубоко уважал Рузвельта, видя в нем товарища по борьбе, который сражается как против собственных недугов, так и против смертоносных идеологий: «Его смех выдавал… с трудом обретенную безмятежность: такую человек находит, преодолев немощь», а его «очевидное счастье не объяснялось ни комфортом, ни ограниченностью ума, неспособного воспринимать человеческие страдания»[347]. С другой стороны, Камю тревожило давление американской уверенности в своей правоте, и стремление Франции копировать Штаты удручало его не меньше, чем попытки копировать Россию[348]. Во время недолгой поездки в Нью-Йорк в 1946 году Камю поразился непосредственности и щедрости американцев. После его лекции в Колумбийском университете, уместно названной «Кризис человечества», было объявлено, что деньги с продажи билетов, предназначавшиеся для французских детей, украдены. Слушатели, узнав об этом, тут же собрали еще большую сумму. И все же «эта пустыня из стали и бетона» и поразительное материальное неравенство ошеломили Камю[349]. Он пишет в дневнике: «Ночь в Бауэри. Нищета – и европейцу хочется воскликнуть: „Наконец-то реальность!“. Жуткие трущобы… И всего лишь в нескольких шагах – самые роскошные свадебные магазины, какие только можно себе представить»[350].
Кроме того, Камю раздражала, хоть и менее явно, напускная невинность американцев. После встречи со студентами Вассарского колледжа – «То, что здесь делают для молодежи, стоит запомнить» – Камю отмечает, что они страдают от некоей беспричинной ностальгии. «В стране, где делается все, лишь бы доказать, что жизнь не трагична, им чего-то не хватает»[351]. То, что в дни этого недолгого визита у Камю случился рецидив туберкулеза, конечно, придало мрачности его наблюдениям, но сработал и более глубинный механизм. По пути в Монреаль Камю глядел из окна поезда, впечатленный и огорченный «этой огромной страной, спокойной и неспешной. Она словно ничего не знает о войне. За какие-то считанные годы Европа, которая на несколько веков впереди в области знаний, теперь опередила ее на несколько веков и в моральном сознании»[352].
Конечно, жанр дневника впадает в карикатуру не реже, чем достигает афористичности. Ремарка Камю о превосходстве Европы в «знании» столь же хлестка, сколь и загадочна, в то время как более глубокое моральное сознание – как следствие войны и Холокоста – мало что сделало для предотвращения последующих войн в колониях и геноцида в метрополиях. И все же упрекать Камю за высказывания о стране, которой он совсем не знал, – так же бессмысленно, как отвергать Тацита за его не менее огульные замечания о германских племенах, которых он никогда не видел. Ни один из двух авторов не был историком: они оба – моралисты, использующие своих «варваров» как фон для лучшего понимания или критики собственной культуры.
Не исключено, что та же невинность сделала американцев почти невосприимчивыми к соблазнам коммунизма. (Однако при этом слишком подозрительными: на паспортном контроле в Нью-Йорке Камю пришлось ждать несколько часов, вероятнее всего, из-за его политических взглядов, а Джон Эдгар Гувер внимательно изучил статьи о нем и его друзьях-экзистенциалистах, которые посылала в журнал Nation из Европы Ханна Арендт[353].) Не случайно в том же самом дневнике, который Камю вел в Нью-Йорке, он продолжает размышления об идеологических язвах, отяготивших Европу, в первую очередь о коммунизме. «Мессианская идея лежит в основе любого фанатизма, – заключает он. – Мессианизм против человека»[354]. Камю, задолго до того, как это стало очевидно, разглядел милленаристский элемент «последнего царства»[355], причины его привлекательности, всю его опасность. Коммунизм, по мнению Камю стоит на вере в то, что история движется к некоему секуляризованному судному дню, пиком которого станет земное спасение рабочего класса. «Какое значение имеют человеческие жертвы, если они послужат спасению всего человечества! Прогресс… перестанет быть пыткой только