Жизнь, которую стоит прожить. Альбер Камю и поиски смысла - Роберт Зарецки
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Этот эпизод Пелопоннесской войны перекликается с тем, как немецкие войска с нигилистическими убеждениями и жестокой эффективностью маршировали по бывшей «свободной зоне» Франции, пока в Ле-Панелье Альбер Камю изучал Фукидида. Возможно ли, что слова афинских послов мелосцам («ваша вражда [будет] доказательством [нашей] мощи») и то, как они, захватив остров, систематически исполнили свои угрозы – вероятно, выстроив мелосских пленников в ряд и перерезав им горло – напомнили Камю о нацистской политике террора в оккупированной Франции? Конечно, мы не знаем этого. Но похоже, что в первом письме «немецкому другу» он будто отвечает не только немцам, но и афинянам: «Не могу поверить, что необходимо все подчинять цели, к которой стремишься. Есть средства, которые извинить нельзя»[370].
Камю хранил потрепанную и пожелтевшую страницу, явно вырванную из какой-то русской книги, с черно-белой фотографией Ивана Каляева – скорее всего, из уголовного дела, заведенного царской полицией. Каляев, член партии социалистов-революционеров – радикального движения, боровшегося за свержение самодержавия, – в 1905 году бросил бомбу в карету с великим князем Сергеем Александровичем. Взрывом князя разорвало на части; убийцу, который даже не пытался бежать, повесили через несколько месяцев. Обычное круглое лицо, обрамленное бородкой и войлочной шапкой, ясный и спокойный взгляд. Каляев на фотографии не выглядит героем, и это, возможно, нашло отражение в постановке пьесы Камю «Праведники» в 1949 году, когда убийцу сыграл красавец Серж Реджани, актер франко-итальянского происхождения[371].
Один театральный критик, выходя из театра Эберто, где состоялась премьера, подслушал вздыхающего зрителя: «Пять актов о том, можно ли убивать детишек»[372]. Реакция публики на «Праведников», как и на другие пьесы Камю, оказалась определенно неоднозначной. Кого-то глубоко взволновали герои: Каляев и его товарищи-революционеры, пытающиеся решить, насколько этично убить сегодня одного человека, чтобы завтра всем жилось лучше. Кого-то огорчил недостаток психологической глубины персонажей и назидательность диалогов. И вновь, как и в случае других пьес, Камю не без раздражения жаловался, что его не поняли[373].
Его недовольство было, возможно, не вполне обоснованным, но уж точно объяснимым. Несомненно, кто-то и о «Гамлете» скажет: пять актов о том, нужно ли кончать жизнь самоубийством. Камю, разумеется, не Шекспир, но он никогда и не претендовал на такую роль. Он ставил целью не создание психологических портретов, а воссоздание исторических событий и, как у его любимых древнегреческих трагиков, столкновение двух этических доктрин, обладающих равной убедительностью[374]. В «Праведниках» Камю сталкивает Каляева с другим заговорщиком, Степаном Федоровым, в ожесточенном споре, предмет которого через два года снова появится у Камю в первых строках «Человека бунтующего»: можно ли оправдать убийство?
Позиция Каляева: «да, но». Прозванный товарищами Поэтом за вдумчивый и мягкий нрав, он поясняет Доре, соратнице, которая разрывается между революционным долгом и любовью к Каляеву: «Ну конечно, революция! Но революция ради жизни, ради того, чтобы помочь жизни, ты понимаешь?». Дора в ответ говорит простую вещь: они не дают жизнь, а, напротив, отнимают, и Каляев возражает: «Мы ведь убиваем, чтобы построить такой мир, где никто больше не будет убивать! Мы готовы стать преступниками, чтобы землю наконец заселили безвинные»[375].
Но одного согласия стать преступником недостаточно, так же, как и скрупулезной избирательности в актах террора. Чтобы оправдать убийство великого князя, Каляев приходит к выводу, что он также должен принести в жертву собственную жизнь. Убежденный, что самодержавие вынудило его стать убийцей, он сообщает Доре: «Но я тут же вспоминаю, что и я умру, и сразу успокаиваюсь». Логика страшного Каляевского quid pro quo проста: Поэт верит, что, соглашаясь умереть сам, он получает право лишить жизни великого князя. Может быть, оттого, что он поэт, Каляев остается в блаженном неведении об ужасающем изъяне в своей аргументации: жизнь, принесенная в жертву добровольно, не равна жизни, отнятой насильственно.
Но Дора продолжает сомневаться, не в силах забыть, что жизнь, которую они замышляют прервать, – это именно человеческая жизнь. Не абстракция, а плоть и кровь; и это не средство, а единственная цель. «Человек есть человек», – говорит Дора. Она предупреждает Каляева, что, подбежав к карете, он может увидеть, что «у великого князя добрые глаза. Ты увидишь, как он потирает ухо или весело улыбается. Кто знает, на щеке у него может быть царапина от бритвы. И если он на тебя взглянет в эту минуту…». Пытаясь нащупать ответ, Иван заявляет, что убивает не человека, а деспотизм, но тут же понимает, насколько фальшиво это звучит. Он надеется: когда придет час бросить бомбу, ненависть ко всему, что великий князь собой олицетворяет, заслонит образ человека.
А ненависть его, как мы узнаём, хотя и достаточно горяча, чтобы заслонить человека в великом князе, все же избирательна. Бросившись к карете с бомбой в руке, Каляев замечает, что в ней сидят друг напротив друга двое детей, племянник и племянница князя. Как рассказывает он взволнованным друзьям, которые ждали на конспиративной квартире, дети «сидели совсем прямо и смотрели в пустоту. Какие они были грустные! Затянуты в свои парадные костюмы, руки на коленях, так и застыли по обе стороны дверцы! <…> Все произошло так быстро. Эти два серьезных личика, а в моей руке этот страшный груз. Надо было его бросить в них. Вот так. Прямо в них. Нет! Я не смог»[376].
Далее мы слышим от Степана, которого рассказ Каляева постепенно приводит в ярость, что детей тоже нужно было убить. Степан кричит, что попытка Каляева отделить невиновных от виновных привела не к спасению двоих детей, а к тому, что «тысячи русских детей будут умирать от голода еще долгие годы <…> Смерть от бомбы – одно удовольствие по