Улан Далай - Наталья Юрьевна Илишкина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А как они поймут, убили мы Джа-ламу или нет? – спросил Чагдар. – Ведь мы можем прикончить его и тут же погибнуть сами.
– Может, кто-то из вас в таком случае и умрет, но не все. Как только его люди увидят отрубленную голову, сразу разбегутся! Те, кто считает его бессмертным, подумают, что вы обладаете большей силой, чем он. Те, кого держат там на страхе, будут только рады его смерти. Говорят, у него пятьдесят палок для личных экзекуций. Пятьдесят!
Жуткие рассказы ходили про Джа-ламу. Как он сердца вырывал и писал кровью этих сердец на голубых знаменах, как он кожу с киргиза содрал, посчитав его злым демоном-мангусом, и возил с собой эту копчено-соленую кожу повсюду для тайных обрядов, как устроил массовую порку лам, не желавших работать руками…
Много чего слышал Чагдар о Джа-ламе. Говорили, что он – хубилган, перерождение Амурсаны, джунгарского князя, который два века назад поднимал местные народы против китайского засилья. Говорили, что Джа-лама мог целую толпу заставить видеть то, что захочет, что одним взглядом принуждает одну часть вражеского войска наброситься на другую. В первый свой приход в Монголию, еще до российских революций, Джа-лама собрал серьезное войско против китайцев, истреблял захватчиков нещадно, а потому был обласкан и богато одарен местными князьями и ламами. Построил большой город на западе, в Кобдо, строго-настрого в нем запретил мусорить и гадить где попало. Киргизов, регулярно совершавших набеги на местные стада, жестко усмирил. Но вот потом стал тиранить всех подряд – великих и малых, казнить направо и налево, требовать от окрестных князей большой дани скотом, серебром и золотом.
Тогда царю в Петербург отправили жалобу на бесчинствующего в Монголии российского подданного Амура Санаева, называющего себя Джа-ламой. Власти прислали казаков, Санаева арестовали и вывезли в Томск, и попал он сначала в якутскую ссылку, а потом был переведен в астраханскую, где содержался под строгим полицейским надзором. Но после октября 1917-го Санаев бежал обратно в Монголию. И снова местные приняли его с великим почтением, хоть молва про его зверства еще не утихла. Но китайцы вернулись, и монголы опять обратились к перерожденцу-хубилгану, призывая освободить их.
– Ты вот давай, выпей, – Кануков протянул Чагдару маленькую кожаную бутылку. – Чтобы спать хорошо, без нервов. В Урге мне лама-врачеватель дал. В исключительных случаях пользуюсь.
Чагдар вынул деревянную пробку и с опаской понюхал содержимое. Пахло спиртом и какой-то тухлятиной.
– Может, не надо? – без особой надежды спросил он. – Может, лучше харзы[19] выпью, а?
– Харза вся кончилась, – Кануков вздохнул. – Сегодня с утра после ритуала допили. Осталось одно снадобье.
Чагдар выдохнул, зажал нос и опасливо отхлебнул маленький глоточек. Во рту тут же онемело, череп как будто раскрылся на темечке, и Чагдар словно воспарил и вылетел из тела под потолок юрты к приоткрытому дымовому отверстию и смотрел на себя самого – как морщится и передергивается там внизу, на кошме, как тело его заваливается и Кануков заботливо прикрывает его дохой. А потом он вылетел из юрты и направился к путеводной звезде Сугар. Больше Чагдар ничего не помнил – до тех пор, пока перед рассветом его не растормошил проводник.
Дугэр и Намзад были уже на ногах. На их остроконечных шапках блестели полированные коралловые шарики – что-то вроде наших полковничьих погонов, объяснил Кануков. Они приоделись в крытые парчой шубы и обернулись в многометровые шелковые пояса. Чагдару выдали нагольный тулуп торгоутского кроя. Неудобные наплывы закрывали кисти рук – от холода, конечно, хорошо, но будут мешать быстро схватить шашку, надо будет учесть. Выдали ему и торгоутские тооку, чем-то напоминающие русские валенки, но с кожаной подошвой, пристегнутой на ремешках. Ногам удобно, но непривычный для обуви белый цвет раздражал. Кануков на прощание пожал ему руку и велел помнить, что от его, Чагдара, храбрости и решительности будет зависеть судьба целого края и что Джа-лама не перерожденец, а вырожденец, каким нет места в завтрашнем коммунистическом мире.
Обвязав копыта лошадей овчиной, чтобы не шуметь, шестерка тихо покинула лагерь, торопясь уйти до рассвета, пока остальные еще спали. С собой в поводу вели еще двух лошадей, нагруженных палаткой и прочим скарбом, – без этого было бы подозрительно: не могли же большие начальники пересечь пустыню налегке.
Голова была ясной, работала четко, никаких последствий вчерашнего снадобья Чагдар не чувствовал. На выезде из распадка у ритуальной груды камней, какие монголы складывают на караванных путях, спешились, добавили по булыжнику как подношение духам местности, помолились за успех своего похода, сняли обвязки с лошадиных копыт и дальше двинулись рысью.
Город Джа-ламы Тенпай-Байшин возник перед глазами с первыми лучами солнца. После многих дней в безлюдной плоской пустыне пламенеющая в ядреном зимнем рассвете крепость из камня и глины казалась исполинской громадиной. Стены причудливо изгибались кренделями, повторяя рисунок горы. У подошвы длинной гряды белесоватыми точками выделялись стада: яки, верблюды, лошади, овцы.
– Дальше я не пойду, – проводник повернул своего коня и, хлестнув его ташуром, резво поскакал назад.
Оставшаяся пятерка всадников перешла на шаг, чтобы дать возможность дозорным из крепости хорошо рассмотреть их.
– Ты, Улан, будешь немым. А то говор тебя выдаст, – предупредил Дугэр-бейсе.
Навстречу уже скакал конный дозор. Дугэр-бейсе остановил своего мерина, склонил голову и приложил руку к сердцу в знак миролюбивых намерений. Люди из дозора ответили на поклон более низким поклоном, заметив богатые пояса и шарики государственных чиновников второго ранга на шапках двух прибывших. Ни о чем более не спрашивая, дозор сопроводил путников до ворот города и сдал с рук на руки настоящим богатырям – высоким, мощным, с руками, оттопыренными в стороны, как крылья у ощипанной куриной тушки, и ногами враскорячку.
После обмена приветствиями и выяснения, кто такие и зачем приехали, богатыри забрали у посланцев все оружие, не забыв ощупать у каждого подмышки и голенища гутулов, потом принялись