Смерть секретарши (повести) - Борис Носик
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Очень умный человек, — с серьезностью сказал самый-самый.
Русинов заметил, что самого главного забавляет эта ситуация, но понял и то, что он никогда не выкажет открыто иронии и не подставит себя опасности: все-таки главное для самого главного — это оставаться самым главным.
— Замечательно умный человек, — восторженно повторил санитар. — Нам всем до него ого… Ну, а вы, — он враждебно обернулся к Русинову, — что вы такое напечатали в своих произведениях, если, конечно, разрешите задать нескромный вопрос.
— Так. То-се… — Русинов махнул вилкой, чувствуя, что трапеза кончается и надо платить по счету.
— Про кого вы пишете, если не секрет? — настаивал врач.
— Про доктора…
— Я тоже как-никак доктор. Про какого доктора? Где, когда и как называется это издание?
— Доктор Фаустус, — сказал Русинов, вставая. — Мне, пожалуй, пора.
— Что-то я слыхал, — сказал главный химик. — Но честно сказать, не читал.
— А надо почитать. Надо еще посмотреть, какое ваше мировоззрение, — угрожающе сказал санитар.
— Я вам скоро пришлю, — сказал Русинов, — на той неделе. Заказной бандеролью. Спасибо за угощение…
— Нельзя так… — начал кореец, но самый-самый постучал вилкой по графину, желая прекратить дискуссию.
— Да, нельзя так, — сказал он, улыбаясь уголком рта. — Прежде всего нельзя не допить. Выпьем за нашу художественную рабоче-крестьянскую интеллигенцию. За творческую молодежь.
Русинов не удивился этому последнему комплименту. Он был здесь старше многих и, наверно, ровесник самому-самому, но он знал, что им трудно увидеть в нем ровесника, потому что он не обрел солидности, ничего не достиг и даже не умел себя вести, как люди. Он заметил, конечно, что заступничество самого главного нанесло говорливому санитару даже большую обиду, чем собственное бестактное замечание Русинова. Ладно, как это будет по-корейски? Хусын?
Русинов вернулся к себе в домик, разделся, погасил свет. И все же он был слишком русский, слишком сегодняшний человек, чтобы уснуть, ни разу не подумав о своем поведении — о том, что вообще-то он там выступил не совсем уместно и что при желании кореец может ему очень даже чувствительно… Потом пришли спасительная усталость и беспечность: «Где? Здесь? Там? На каком свете? Юрка вот всю жизнь беспокоился. Зря…»
Снизошел сон, почти до рассвета, и только на рассвете вошла ноющая боль в сердце. Жрать надо было меньше — и жрать, и пить, и трепаться…
Утром, после планерки, лесничий подвел к Русинову толстого молодого лесника.
— Знакомьтесь. Это Петро. Он вас возьмет с собою на обход. Чтобы, так сказать, ознакомиться.
Русинов помолчал, соображая, потом вспомнил:
— Ах да, как же, мне это просто обязательно нужно…
И побрел вслед за толстым Петро, который шагал на удивление легко и бодро. Они одолели подъем в тишине, нарушаемой лишь пением птиц да шорохом мышей, перебегавших дорогу. Огромные старые буки, великолепные грабы, и яворы, и тисы осеняли дорогу. Это была прекрасная работа — оберегать лес от разбоя двуногих, все пожирающих на своем пути. Старые порубки и грязные дороги зияли, как раны, — здесь прошли геологи, но может, не вернутся, к счастью, не нашли чего искали.
На вершине, среди тисов, близ огромного камня, они отдохнули, потом двинулись вниз. Огромный лес простирался теперь под ними, а дальше, за лесом, на горизонте, была деревушка, мирные дымы стояли над домами, звенели колокольчики в стаде. Таким он был сотворен, этот единственный знакомый нам мир, и сам Творец, завершив труд Свой, был им доволен, увидел, что мир этот хорош. Так нам ли его не любить?
Дорога нырнула в чащу. Следуя взглядом за мышонком, Русинов увидел вход в черную пустоту.
— Пещера, — сказал он.
— Да, люди жили, — сказал лесник, не оборачиваясь.
— Неандертальские? — спросил Русинов небрежно, без особого любопытства, ибо он не простирал свое сочувствие в ту неправдоподобную даль.
— Не знаю, — сказал Петро. — Может быть, и такие. Евреи назывались. Они там прятались. Места много, пещера длинная. У них даже так была труба хитро сделана, чтоб дым не виден был снизу. Кто-то их продал, из наших, из деревенских…
— И что? — спросил Русинов, замирая.
— Забрали. Сожгли, наверно.
Вот тут, по этой тропинке пришли, чтобы забрать их, ежечасно ждущих этой минуты, дрожащих от каждого предвестия смерти и смертной муки. Русинов почти физически ощутил эту настороженность леса, этот страх ожидания, услышал приглушаемый плач детей, шепот:
— Ша, детка! Ша…
Речка сбегала вниз по каскаду деревянных замшелых настилов, под которыми пряталась форель. Это лесничество строило настилы, чтобы помочь форели укрыться. Может, форель поступала к столу самого-самого, когда он посещал дачу. Форель подлежала охране.
— Смотри! — крикнул Петро. — Форель! Вон!
Форель спряталась под настил, за белый занавес водопада. Русинов хотел бы сейчас уйти за форелью, под этот прохладный, замшелый настил забвения, за белую черту водопада… Зачем все так, о Боже, зачем? В этом прекрасном мире… Когда Ты отступился от нас, Боже? Где мера подлости и предел горю?
Русинов уехал назавтра, полдня плутал на попутках, наконец добрался до монастыря. Он вошел через какой-то хоздвор, и монашка в черном одеянии спросила его озабоченно:
— Издалека? Поесть надо. Идите в столовую. Суп принесу.
Он зашел в летний павильон с земляным полом, сел за длинный стол на свежеоструганную лавку. Монашка принесла ему борщ, потом тарелку каши. После обеда он бродил вокруг запертой церкви, вдоль длинной ковровой дорожки, разложенной на траве для чистки, мимо деревянных домиков, где жили сестры. Потом набрел на скамейку в тени и присел на нее, любуясь дальним склоном холма, лесами, дорогой. Вышла из домика нестарая еще монашка, спросила, откуда он, чем занимается.
— Книги пишешь? — удивилась она. — А чем, рукой или машиной?
— Машинкой.
— Что ж, это хорошее дело. Книги продавать можно. Носить их и продавать. У нас тут носят некоторые…
Она, вероятно, имела в виду Книгу или церковные книги, и Русинов подумал, что было бы нелегко объяснить ей процесс отечественного книгопроизводства — все эти этапы мучительства — от редактора к рецензентам, от них — к редакторам, а потом уж по начальству, по цензуре… А главное — объяснить, для чего все это. «Смотрите, чтобы кто не увлек вас философиею и пустым обольщением, по преданию человеческому, по стихиям мира…»
— В Москву хотела съездить… Никогда не была… Матушка не пускает… Ваши, русские, тут часто бывают. Бродят по свету. Наши вот, здешние, не бродят — кто в колхозе, кто как, при делах, а ваши бродят…
— Это правда, — согласился Русинов. — Ваши ищут работы. А наши… Чего ищут наши?
* * *Снова бежали за окном автобуса зеленые, кудрявые горы и маленькие нерусские городки, то польские, то венгерские, то еще Бог знает какие. В них попадались старые еврейские дома, населенные поздними пришельцами, которые говорили на малопонятных или вовсе непонятных для Русинова языках, и это облегчало работу его воображению. Если б они не ушли, те, прежние, было бы еще трудней, потому что прежние русиновы тоже говорили на языке ему непонятном. Однако они ушли, да и он здесь был ненадолго…
Он с удивлением вслушивался в здешнюю гуцульскую (а может, уже и лемковскую или даже бойковскую) речь — каких только слов в ней не было: «бициги» и «роверы» вместо велосипеда, «варош» вместо города, «колежанка» вместо подруги и «плафон» вместо потолка.
На третий день своего бегства-автопробега он оказался на шумном автовокзале в городке Хуст.
Отсюда он решил поехать в Солотвино, где видел когда-то в юности соляные подземные залы (почти такие же он видел поздней под Краковом, в Величке, где его друзья из польской киногруппы снимали многосерийный фильм. Где этот фильм, вышел ли? Где они, эти друзья? Где сама Польша?). До автобуса оставалось ждать полчаса, надо было швырнуть где-нибудь рюкзак и пойти поесть. Тщетно ища пустой ящик автоматической камеры хранения, он встретился взглядом с высокой, розовощекой девушкой в затрепанной, но щегольской рубахе — из тех, что когда-то называли батником, а теперь по другим уже признакам не то марлевкой, не то махровкой.
— Вали сюда! — сказала она. — Посторожу.
Это было удивительно, как она сразу поняла, что он не здешний. Что он не вуйка. И что его можно купить на такое обращение. И что ему обрыдло уже одинокое путешествие в иноязычной среде.
— Поесть принести? — спросил он и понял по ее просиявшим глазам, что угадал, попал в точку: ей хочется есть.
В столовке он с любопытством подумал о своем рюкзаке — доведется ли увидеть его еще? И все же он купил для нее коржик, бутыль кефиру, кусок жареной рыбы. Она протянула ему рупь, настаивая, чтоб он непременно взял, потому что пока еще есть, немного, но есть.