Картезианская соната - Уильям Гэсс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Сострадание должно зарождаться дома», — говорил Крузо, напрочь лишенный общения с людьми на необитаемом острове, как и Эмма. Иногда Эмма пыталась пожалеть себя, но у нее так мало осталось и себя, и энергии, что тратить ее по такому поводу не хотелось. Да, она не сумела оставить по себе память в мире, жизнь ее была бесполезна, безрадостна; но ради справедливости следовало подвергаться жизни. Лось выходит из лесу и останавливается посреди дороги. Когда приходит автобус, он приближается, чтобы обнюхать горячий капот. «Громадный, безрогий, высокий как церковь, уютный как дом…» Верно, есть так много всего, что ей не довелось увидеть, в том числе и лося, но она сумела представить эту большую тяжелую голову, склоненную к горячему капоту автобуса, на дороге, проходящей через лес, ночью, и постичь высокое достоинство, заключенное во всех вещах. «Во всех вещах». Она знала это, обнимая уютное голое тело Элизабет Бишоп посреди своей комнаты. Безрогий… Бесхитростный… Без волос на лобке…
как раздавленная мошка,
Лето в Айове всегда долгое, жаркое, пыльное и изобилующее мухами. Муравьи и мухи… Давным-давно, до того, как они заразились безразличием, мать настаивала на том, чтобы обедали обязательно на белой льняной скатерти. Даже дешевые стаканы сверкали, и белые фаянсовые тарелки блестели, и ложки с вилками, вовсе не серебряные, поблескивали, ощущая под собой отбеленную, накрахмаленную ткань, среди разлива голубых теней и бледно-серых изгибов. Мухи тем не менее влетали сквозь щели плохо закрепленных и дырявых ставен пусть не тучами, но жужжащими стаями. Еще за завтраком было сносно: ну отгонишь двух-трех от овсянки. Хотя, возможно, именно тогда зародилось у Эммы отвращение к пище. Мухи… «Это изюм к овсянке», — говорил отец, отгоняя их ложкой. «Они любят сладкое», — говорила мать. Так оно и было. А еще они любили хлебные крошки и пытались на них садиться.
То не были оводы, плодящиеся в навозе, гроза скота, а простые зеленые мухи, плодовитые и неугомонные в мирном солнечном свете. Улетали они лишь после того, как Эмма выносила скатерть на заднее крыльцо и вытряхивала. Им нравилось все, не только сахар — соль, хлебные крошки, крупа, джем, любые объедки, и Эмма стала испытывать омерзение к ним, к их глухому жужжанию, к коротким лапкам, к их многочисленности и бесстрашной алчности.
Высокое достоинство заключено во всех вещах. Фу, только не в мухах, не в тараканах, не в отцах, не в листьях одуванчика.
«Природа — то, что видим мы глазами: холм — полдень — лось — затмение — шмели. О нет, природа — это небеса». Ни слова о мухах. Была песенка о мухе, был стишок о старушке, проглотившей муху, бог весть зачем, но в настоящих стихах Эмме не попадались даже упоминания о мухах. Мисс Мур писала про лошадей, скунсов, ящериц, но не про мух. У Эмили Дикинсон в недлинном перечне числились птица трупиал, море, гром, сверчок, однако никаких муравьев, комаров и уж тем более мух. Понятно, почему. Ей хотелось доказать, что природа — это небеса, это Гармония, это Поэзия, а Эмма вынуждена была признать впоследствии, учитывая существование мух и прочего, что поэзия бывает несколько далекой от действительности. Ее благие намерения также пасовали перед феноменом мухи. Могла ли она уважать существо, способное откладывать яйца в ранах? Они переносили болезни с большей регулярностью, чем почтальон — почту, они жили на объедках, на падали, на конском навозе, в грязи. Как и воробьи, и голуби. Фу, фу…
Однако разве сама она не питалась объедками?
Богомол складывает свои передние ножки, как карманный нож, и съедает осу, муху, стрекозу в один присест. Он вскидывается, чтобы запугать добычу и заставить ее застыть на месте, оценивает взглядом расстояние и угол, а потом наносит удар так быстро, что не успеваешь разглядеть челюсти, лапы, усеянные шипами, с хваткой средневековой «железной девы».
Природа мирилась с крысами и мышами, колючками шиповника и укусами насекомых, коровьими лепешками и ядовитыми травами, с отрубленными куриными головами и тучами мелких рыжих муравьев на обрубке, пропитанном кровью. Мирилась с тельцами расплющенных мух, сброшенными в бумажный мешочек.
Хлопушка, очень эффективный инструмент, состояла из бельевой веревки и оконной ставни с прикрепленной полоской ткани. Эмма наконец-то нашла себе занятие по вкусу и достигла в нем совершенства. Ей удавалось иногда прихлопнуть муху прямо на лету, впечатать в стенку и там пришибить окончательно. Однако эти твари были чертовски умны, они чуяли приближение инструмента, хотя он и двигался бесшумно. Они знали, что сейчас последует удар, и всегда взлетали чуть раньше, чем хлопушка зацепляла их крылья.
Эмма убивала их во множестве на кухонном столе и смахивала трупики в бумажный мешочек краем хлопушки. Порой она задумывалась над тем, что нет специального слова, обозначающего трупик пришибленной хлопушкой мухи. Отец любил, взмахнув рукой над скатертью, ловить муху в кулак, на лице его появлялась и постепенно расплывалась улыбка, как круги по воде от брошенного камня. «А ну-ка, дай свой мешок!» — говорил он, и, когда Эмма подавала мешок, сбрасывал туда свою добычу. Иногда, с той же улыбкой, он подносил кулак к ее уху, чтобы дать послушать жужжание, но Эмма убегала из комнаты с воплем ужаса, и гогот отца преследовал ее, как муха.
После еды Эмма убирала со стола и выжидала немножко, пока мухи не устраивались на скатерти, усеянной крошками хлеба и сахара, в кажущейся безопасности. Мама сыпала сахар в чай, не считая ложек, она ухитрялась подсластить даже отвары, которые муж готовил для нее. Мухи опускались на стол бесшумно, как сажа. Они храбро расхаживали на своих тоненьких лапках, вытянув хоботок. Отец с удовольствием объяснял, что они выделяют слюну, которой размягчают пищу, чтобы потом всосать.
Эмме нравилось убивать по две зараз. После каждого хлопка остальные взлетали и носились испуганнными зигзагами, выжидая, когда можно будет снова сесть и продолжить трапезу. Судьба сородичей их не волновала, урок не запоминался, хотя почти все они прерывали свои занятия, даже если удар обрушивался далеко от места их кормежки.
Мухи как будто все время держались компаниями, но на самом деле не поддерживали дружеских контактов и не знали чувства общности. Жужжание покалеченной соплеменницы не вызывало у них волнения. Появление чужой — большой мясной мухи — встречалось с полнейшим равнодушием. Эмма пристраивалась на углу стола, что давало ей возможность бить в любом направлении, издавая негромкое, но прочувствованное восклицание: «Есть! И еще есть!»
О, как она ненавидела этих тварей — возможно, из-за того, что они относились к миру, как люди относились к ней самой. А вообще-то кровожадность была не в ее природе. Однако отец одобрял ее рвение и мать вроде бы не возражала, если не считать…
след, сожаленья достойный,
…мелких бурых пятнышек, остающихся после избиения на скатерти. Пятнышки накапливались, пока мать не могла уже стерпеть и напоминала Эмме, как трудно отстирывать все это, и как дорого стоит отбеливатель, и как противен ей мешок с бесчисленным множеством мух, ей постоянно чудится, что они там шуршат, у нее от этого мурашки бегут по коже. Эмма удивлялась, откуда у матери могут взяться мурашки, а позже, когда мать совсем разболелась и ее часто тошнило, Эмма думала, что это, наверно, мурашки ее одолели.
После каждой мухи, отправленной в мешочек, обязательно оставался след, красный, как приносящий удачу паучок, но побольше. Еще и после ужина Эмма записывала на свой счет дюжину попаданий, а то и больше.
Откуда они летели? С компостной кучи? Отец убеждал ее, что никаких доказательств этого нет. Мать качала головой. Может, где-то что-то сдохло? Отец ничего подобного не видал, хотя тщательно осмотрел весь участок. А может, издалека, из лесу? Мать качала головой. Эмма думала про себя: ежели появление мух — чудо, значит, Господь Бог напрасно расточает свои способности. Наоборот, говорил отец, Бог обеспечивает тебе занятие.
Была в характере Эммы и черта, заставлявшая подсчитывать и регистрировать, и другая, внушавшая отвращение к этому занятию.
Дни шли за днями, сменяясь столь монотонно, что все сливалось в одну полосу, и время не запаздывало и не спешило — просто не шло. И Эмма, хоть и не получала наград, все же переходила из класса в класс, и росла, превращаясь в тощее деревце, становясь все более бесполезной, так, словно бесполезность была ее заветной целью. Отец сокрушался: почему она, столь безжалостная к мухам, не хочет уничтожать вредителей в саду? Он вроде бы и не заметил, что она перестала убивать мух много месяцев, лет, неполученных наград тому назад. Эмме представлялось, что человеческое сознание держится целиком на инерции. В памяти, наверно, оставались не только крохотные красные точки. Там до сих пор вовсю хлопала хлопушка и бумажный мешочек устроился на кухонном стуле, как гость. А Эмма оставалась на недочитанной странице, даже когда все ее книги были закрыты.