Картезианская соната - Уильям Гэсс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На следующий день Пеннера, страдающего и телесно, и душевно, посетило первое видение. Он увидел белое пятно, размером с передничек тетки Энн, на груди Киба, прямо на рубашке, красной, как спелое яблоко. То есть на самом деле пятно выглядело розоватым, но Пеннеру казалось, будто он видит нечто белое, погруженное в или спрятанное за… а может, под… чем-то красным… красным, как спелое яблоко. Джон Локк доказывал, что при рождении человека разум его — tabula rasa, чистый лист, и опыт заполняет его записями, как мелок — грифельную доску; при всем нежелании перечить столь благородному, хотя и скучному мыслителю, следует заметить, что он ошибался, хотя и с наилучшими намерениями. Локк неверно указал орган духовного восприятия. Не разум чист при рождении человека, а душа, вместилище морали и нравственности, — бела, как гербовая бумага, отбелена, как кости в пустыне, и именно это и разглядел внезапно Лютер. Наверно, он очень странно глядел на Киба, потому что тот онемел, словно подхватил ларригит, и только уставился на него бессмысленным взглядом.
Пятно слегка колыхалось, как флажок. На его белом фоне виднелись мелкие кляксы, черные, как тушь, россыпь черных точек, словно просыпалась пыльца с ядовитого растения. Теперь мы знаем, что перед Лютером предстало грязноватое внутреннее «я» Киба, уже запятнанное темными делишками и тайными страхами. Мы рождаемся морально чистыми, понял Лютер Пеннер, но жизнь пачкает нас, и мы со временем темнеем, так что это «я», изначально лучезарное, придававшее чистоту коже и особый свет глазам, постепенно марают гнев, страх и гордыня, мелочность и низкие помыслы. Солнце внутри нас меркнет, нравственность постепенно угасает, и однажды ночь опустит свой занавес и мы окунемся в Грязь, которая в конце концов оставит нам стыда и угрызений не больше, чем чувствует белка, укравшая птенца из гнезда, и мы потеряем подчистую юмор и негодование, страсти и желания — вообще всякий душевный жар. Именно это называют «затмением души». Мы превратимся в духовных зомби. Как политики, столь циничные, что не утруждают себя циничным ощущением превосходства и даже не выказывают свойственной циникам издевки.
— Ты осквернил покров своей души! — вскричал Лютер, не сумев сдержаться. Никто не знал, что означают слова «осквернил» и «покров души», а потому никто и не оскорбился.
Однако осталось невыясненным и тогда, и ныне, что представляли собой те черные кляксы: нечто вроде темных звезд, постоянно присутствующих и лишь периодически закрываемых облаками, или душа постепенно занашивается, как рубашка, согласно первому впечатлению Пеннера, изрешечивается, как боевой стяг? В первом случае увиденное Лютером белое пятно означало туман лицемерия, скрывающего глубокую и неизменную низость, а в другом получалось, что мы зарабатываем дурные черты характера, подобно синякам в драке, а значит, остается возможность излечиться, очиститься.
Ничем, кроме оставшегося непонятым восклицания, не выдал Лютер своего потрясения, тем более что сам предпочитал усматривать в этом какой-то обман зрения, потому что зрелище сильно его встревожило. Поэт Блейк, будучи ребенком, видел ангелов на дереве, но совершил ошибку, признавшись в этом отцу, который тут же выпорол его за лживость. Родители Пеннера не стали бы бить сына, не такие они были люди. Но тяжелые брови отца взлетели бы, как пара испуганных птиц, и лицо приняло бы отсутствующее выражение. А мама стиснула бы губы плотно, как закрывают кошелек, и устремила бы на сына пронзительный взгляд, словно желая разглядеть, где именно в его организме угнездилась подобная глупость.
— Мне сказали, что сифилисом заражаются от сидений в туалете, — заявил Сиф, — и все ты наврал, Лютер.
Лютер тут же увидел душу Сифа в образе длинного шарфа, испачканного сажей, и челюсть у него отвисла, как бывает при сильных потрясениях, но Сиф неправильно истолковал его реакцию. «Ага, попался, Лютер, брехло паршивое!» Лютер не видел их насквозь, как знаменитый Супермен со своим моральным рентгеном — просто характеры всплывали из глубины на поверхность, как голодные карпы. Эти шарфы, рубашки, как их ни назови, пребывали в постоянном движении, будто флаги на ветру, флюгера в грозу, полотенца на веревке. Ничего похожего на призрачный театральный дым, и никакого этического эфира в них тоже не было. Сколько Лютер ни смотрел, всегда они выглядели как какое-то белье. Возможно, даже шелковое. Формы их и размеры были совершенно различны. Некоторые были все в морщинах, другие — прямоугольные, как комната, у Сифа — продолговатая. Лютер фиксировал все варианты. И наконец однажды, между «сознанием» Кларенса Пьюли, которое Лютер воспринял, спускаясь со школьной лестницы, как узор, вплетенный в его свитер, и душой Брауни Беркса, прижимавшего к груди книги (душа сияла сквозь обложки, будто солнечный зайчик), возникли два вопроса: а сколько же длятся эти видения? и можно ли разглядеть что-то у девочек?
Немалое огорчение доставил Лютеру Пеннеру тот факт, что, улавливая появление «грязных душонок» своих однокашников, он не имел ни малейшего понятия, как это у него получается: вот они видны, а вот — исчезли. Он предположил, что души взрослых слишком затемнены грехами, чтобы их разглядеть, или так уже отягощены злом, что не могут материализоваться (или дематериализоваться, кто его знает?); но как насчет девчонок? Ему не скоро пришло в голову, что на девчонок он вообще редко смотрел по причине наличия у них грудей, каковые заставляли его краснеть и отводить глаза. Короче, он смотрел не туда. Колени, спина, локти, даже лица не годились. Душа предпочитала главную пораженную зону.
Он решил рассмотреть Гильду, у которой грудей еще не было, по крайней мере пока еще не было. Он попытался на перемене спросить у нее что-то по алгебре (в этом она была дока), однако она старалась стать к нему боком. Возможно, нельзя было так прямо обращаться к ней. Так или иначе, эксперимент не удался. Да к тому же его стали дразнить, что водится с девчонкой. Гады, скоты! Свиньи! Сказать им, что они — три поросенка? Нет, три поросенка им нравятся…
Между тем Пеннер жил с раной в душе. Директор (упомянутый выше Гораций Мак-Тмин) обошелся с ним несправедливо, свалив в одну кучу с теми неотесанными болванами и наделив его, совершенно незаслуженно, равным с ними количеством ударов. Исправить ситуацию нельзя было. Лютер понимал, что будет по-прежнему влачить унылые дни, служа мишенью для всеобщих насмешек, пока не отомстит, ибо месть необходима там, где нет справедливого суда, а также в тех гадких обществах всеобщего равенства, где тихие добродетели слабых уважают лишь на словах.
У леди Фемиды, той, что с весами, завязаны глаза. Лютеру объясняли: это символ идеального безразличия правосудия к тому, кто ты есть: мужчина или женщина, богатый или бедный, черный или белый, индус или япошка. Не символическим, а реальным фактом было, однако, то, что правосудие уделяло максимум внимания именно тому, кто ты есть — оно жульничало, оно подсматривало — потому что ему требовалось точно знать, чей это ослик Иа-Иа, которому требуется пришпилить хвост. Пеннеру это представлялось правильным. То, кто ты есть, следовало учитывать. Только смотреть надо было не сверху, а изнутри. Характер следовало учитывать, ум, талант. А внешность вовсе не обязательно. И уж точно не богатство, происхождение, национальность или цвет кожи. И даже здоровье. Завязанные глаза леди, если по-честному, должны были означать то, что реально происходит: правосудие явится незаметно, неожиданно, воздаст тебе по заслугам, выставит на обозрение и только его и видели.
И наконец Лютер натянул на лицо самую смиренную мину, облачился в рубище кающегося грешника (так он самоуничижительно писал мне, выражая мнение уже взрослого человека) и украдкой пробрался в кабинет директора Мак-Тмина, дабы признаться в том, что те мальчики его побили, потому как он не хотел участвовать… точнее, способствовать… их плану, а собирались они выкрасть билеты для годовых экзаменов, запомнить или переписать вопросы и возвратить их незаметно, откуда взяли. Лютер намекнул, что шайка уже произвела пробные набеги, чтобы определить свои шансы на удачу. Несмотря на то что он сыграл свою роль (по мнению Лютера Пеннера) просто блестяще и заслуживал шквала аплодисментов, директор Мак-Пикуль проявил скепсис, видимо, чуя, что его обводят вокруг пальца. Однако следы чернил на пальцах Сифа, на рубашке Киба и под ногтями Ларри послужили убедительным признаком виновности, как только он на всякий случай приступил к расследованию. Улики были если и не налицо, то на кончиках пальцев.
А между тем Пеннер попросту окунул горсть мраморных шариков в водорастворимые чернила «Квинк», тогда весьма популярные, и уложил их для пущего соблазна в прозрачный кулечек, так что троица преследователей немедленно их возжелала и отняла у него; далее оставалось лишь выждать, когда шарики пометят воров и обеспечат им заслуженную награду. Наказание заключалось в отстранении от занятий на некоторый срок, чему троица могла бы лишь порадоваться, если бы не бурная реакция родителей. Впоследствии Мастер не особо гордился этим отмщением, поскольку организовано оно было поспешно и со многими ошибками, однако он понимал, что успех операции был обусловлен точным расчетом, во-первых, на предсказуемую лживость троицы, во-вторых, на склонности директора Мак-Пикуля вершить скорый суд и расправу и, наконец, в-третьих, на недоверии того же Тмина ко всем мальчишкам, включая и Пеннера, выработанном за двадцать лет профессиональной деятельности. Но план Лютера был подкреплен обстоятельствами, которых он даже не учитывал: а именно, тем, что то самое помещение плохо запиралось, и замысел, выдуманный Лютером, вполне мог быть осуществлен, что делало выдумку более достоверной; кроме того, троица кретинов неоднократно упражнялась в остроумии на тему: «как было бы хорошо каким-нибудь чудом добыть вопросики» (что, собственно, и послужило «зародышем» лютеровского плана), и потому им не удалось с должной решительностью все отрицать. Они действительно хотели добыть вопросы и сами помнили об этом. Они действительно строили планы, пусть только воображаемые, и об этом тоже помнили. В глубине души они понимали, что виновны.