Сахалин - Дорошевич Влас Михайлович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Они разматывают свое тряпье, - и перед нами засыпанные иодоформом руки, ноги без пальцев, покрытые мокнущими ранами, покрывающиеся струпьями.
Их стоны, когда приходится ворочаться с бока на бок, смешиваются с бредом, идиотским смехом, руганью умалишенных.
Вот интересный больной, Иоркин, бывший моряк, эпилептик.
Ломброзо непременно снял бы с него фотографию и поместил в свою коллекцию татуированных преступников.
Иоркин татуирован с головы до ног.
На его груди выгравировано огромное распятие. Руки покрыты рисунками якорей и крестов, символами надежды и спасения, текстами священного писания.
У Иоркина религиозное помешательсво, соединенное, по сахалинскому обыкновению, с бредом величия.
- Мне недолго здесь быть, - говорит он, и глаза его горят экстазом. - Меня ангелы возьмут и унесут.
А вот жертва, лишенная семьи.
Карпов, донской казак, из Новочеркасска. Сегодня он что-то весел, все время улыбается, и с ним можно говорить.
Он говорит охотно только на одну тему - о своей оставленной на родине семье: о братьях, матери, отце, жене. Как они живут, про их хозяйство. Говорит с увлечением, весь сияя от этих воспоминаний. Это - самые светлые для него минуты. Обыкновенно же его состояние - состояние тяжелой хандры, задумчивости. Он меланхолик.
Он боится нападения чертей, которые хотят соблазнить его на нехорошее поведение. Он воздержанник и "соблюдает себя" для семьи, а по ночам ему снятся женщины, которые являются его прельщать. Их посылают черти.
- Тут много чертей! - выкрикивает он своим тоненьким, пронзительным голоском и лезет под кровать посмотреть: нет ли их там.
- Есть! Есть! Вот они!
Начинается припадок.
Берегите ваши карманы. Рядом все время трется Демидов, клептоман, один из несчастнейших людей на каторге.
Его били смертным боем товарищи, и секло начальство, а он все продолжал оставаться "неисправимым". Ему еще недавно дали 52 лозы, как вдруг, к общему изумлению, доктор Кириллов взял этого "неисправимого негодяя" в лазарет.
- Ах, вон оно что! - ахнули все. - Он сумасшедший! А мы-то его исправляли.
А вот жертва наших больниц, жертва их страсти к "поспешной выписке".
Это - бродяга Немой.
- Семен Михайлович! Как поживаешь? - спрашивает доктор.
"Семен Михайлович" улыбается бессмысленной улыбкой и смотрит куда-то в угол.
- Да он что? Действительно, немой?
- Нет, он страдает одной из форм афазии, он не может говорить, не в состоянии отвечать на вопросы.
И он только улыбается своей бессмысленной, беспомощной, жалкой, страдальческой улыбкой.
В одну из минут просветления, когда к нему ненадолго вернулась способность речи, - он рассказал доктору свою историю.
Он не бродяга. Он крестьянин Новгородской губернии, Семен Михайлов Глухаренков. У него на родине есть семья. Жил он в Петербурге на заработках, заболел тифозной горячкой, лежал в больнице. Из больницы его выписали слишком рано, чересчур слабым. Денег не было ни гроша, паспорт был отослан на родину "менять", приходилось идти пешком. Едва выйдя за заставу, он "потерял сознание", а затем с ним "это и случилось". Его держали в полиции, судили, - на все вопросы он молчал. И пошел на полтора года в каторгу, а затем на поселение на Сахалине, как "бродяга Немой".
Вот та маленькая повесть, которую успел рассказать Семен Глухаренков доктору в минуту просветления, - и снова на его лице заиграла тихая, скорбная улыбка.
Над всем этим, - над трагическим молчанием "бродяги Немого", над тихими стонами, вырывающимися из глубины души, над тяжкими вздохами, перебранкой больных, над рассказами "жигана" об игре, над звуками удушливого кашля чахоточных, - звуками, в которых вы слышите, как у людей на куски разрываются легкие, над бредом и идиотским смехом помешанных, - над всем этим царит вечный, непрестанный крик сумасшедшего старого солдата.
В Корсаковском лазарете нет места, где бы до вас не доходил этот ужасный, все нервы выматывающий крик.
Он отравляет последние минуты умирающих в маленькой отдельной каморке.
Зайдем туда.
На постели лежит человек... тень, призрак человека... Не бледное, а белое, словно молоком вымазанное лицо.
Дыхание с хрипом и свистом вырывается из груди.
Он задыхается.
Доктор, дававший мне объяснения по поводу каждого больного, тут сказал только:
- Сами видите!
- Доктор... доктор... - еле переводя дух, говорит больной, и в самом тоне его просьбы звучит что-то детское, беспомощное, жалкое, хватающее за душу, - доктор... выпиши ты, ради Господа Бога, мяты... С мяты я поправлюсь.
- Хорошо, хорошо, голубчик! Выпишу тебе мяты, - успокаивает его доктор.
- То-то!.. С мяты... я... живо...
К вечеру он умер.
Из каморки умирающего мы проходим узеньким коридорчиком к сумасшедшему солдату.
В коридорчике при нашем проходе звенят кандалы.
Со скамьи встают двое кандальных.
- Что такое? Больные?
- Никак нет. Для освидетельствования на предмет телесного наказания! - рапортует надзиратель.
В маленькой "изоляционной" комнатке доживают свой век двое.
Старый каторжник из солдат, который на вопрос, сколько он в своей жизни получил плетей и розг, отвечает:
- Семьдесят два миллиона, ваше сиятельство!
Он воображает себя то фельдфебелем, то фельдмаршалом, и вся его жизнь отражается в его мрачном помешательстве.
Он только и делает, что приговаривает людей к смерти или к плетям.
- Вот этот, - кричит он, указывая на служителя и вытаскивая изодранную "сумасшедшую рубаху", - связать меня хотел! Повесить его в двадцать четыре часа! А этому смерть отменяется, - шестьдесят тысяч плетей без помощи врача! Живо!
На другой кровати, скорчившись, спит единственное существо, которое не приговаривает ни к смерти ни к плетям, старый, свирепый солдат, - зовут его "Чушка".
Слепой, слабоумный старик.
- Чушка, вставай! - кричит солдат и выщипывает у "Чушки" несколько волосков из бровей.
"Чушка" взвизгивает, просыпается и открывает свои ничего не видящие глаза.
- Чушка, жрать хочешь?
Но Чушка не отвечает.
Услыхав голос доктора, он что-то соображает.
- Доктор, а доктор!
- Что тебе?
- Сделай мне новые глаза.
- Хорошо, сделаю!
- Сделаешь? Ну, ладно.
И Чушка снова засыпает сном слабоумного старика.
- Не хочешь жрать, Чушка? Это она при надзирателе не хочет! Повесить надзирателя сию минуту! Станови виселицу! Палача! Плетей! - вопит старый солдат.
__________
Перейдем в женское отделение.
Тут несколько чище.
- Все-таки женщины! - объясняет акушерка.
Родильницы лежат с двумя идиотками, которые улыбаясь говорят о женихах.
Обычный женский бред на Сахалине.
К доктору подходит душевнобольная молоденькая бабенка, Ненила, прифранченная, нарядно одетая.
- Доктор, скоро меня выпишешь-то?
- Тебе зачем?
- Боюсь, как бы надзиратель-то другую не взял.
- А ты что прифрантилась?
- Да к нему идти было собралась!
Ненила смеется.
- Никакого у нее надзирателя нет. Бред! - потихоньку объясняет мне доктор. - Ты вот лучше, Ненилушка, расскажи барину, за что сюда попала! Ему хочется знать.
Лицо Ненилы сразу становится грустным.
- Впутали меня, ох, впутали! Все он впутал, изверг, чтоб вместе шла! Впутал, а потом, где он, ищи его! И должна я одна быть...
Ненила начинает плакать.
- Да ты не плачь. Расскажи, как было?
- Как было-то, обыкновенно было! Купец-то сидел, вот так-то. Пьяный купец-то. Борода-то на столе! - Ненила смеется. - Я-то около купца, все ему подливаю: "Пей, мол, такой-сякой, немазанный!" А он-то сзади подкрадается... Подкрался к купцу, - пьяный, препьяный купец! Я его за руки поймала, держу. А он его за бороду хвать, - назад оттянул, - да по горлу как чирк! Ай!