Сахалин - Дорошевич Влас Михайлович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Каторга его бьет. Те, кому он был полезен, - что они могут поделать с освирепевшей, остервенившейся каторгой?
- Наказывай их, пожалуй! А они еще сильнее его бить начнут. Уходят еще совсем!
- И уходят, ваше высокоблагородие, - тоскливо говорит доносчик, - беспременно они меня уходят.
- Да хоть кто бил-то тебя, скажи? Зачинщик-то кто, по крайней мере?
- Помилуйте, ваше высокоблагородие, да разве я смею сказать? Будет! Довольно уж! Да мне тогда одного дня не жить. Совсем убьют.
- Вот видите, вот видите! Какие нравы! Какие порядки! Что ж мне делать с тобой, паря?
- Ваше высокоблагородие! - и несчастный обнаруживает желание кинуться в ноги.
- Не надо, не надо.
- Переведите меня куда ни на есть отсюда. Хоть в тайгу, хоть на Охотский берег пошлите. Нет моей моченьки побои эти неистовые терпеть. Косточки живой нет. Лечь, сесть не могу. Все у меня отбили. Ваше высокоблагородие, руки я на себя наложу!
В голосе его звучит отчаяние, и, действительно, решимость пойти на все, на что угодно.
Смотритель задумывается.
- Ладно! Отправить его завтра во 2-й участок. Дрова из тайги будешь таскать.
Это одна из самых тяжелых работ, но несчастный рад и ей, как празднику, как избавленью.
- Покорнейше вас благодарю. Ваше высоко...
- Что еще?
- Дозвольте на эту ночь меня в карцер одиночный посадить! Опять бить будут.
- Посадите! - смеется смотритель.
- Покорнейше благодарю.
Вот человек, вот положение, - когда одиночный карцер, пугало каторги, и то кажется раем.
- Все?
- Так точно, все.
- Ну, теперь идемте в тюрьму, на перекличку, молитву, - да и спать! Поздно сегодня люди спать лягут с этой разгрузкой парохода! - глядит смотритель на часы. - Одиннадцать. А завтра в четыре часа утра прошу на раскомандировку.
Тюрьма ночью
Холодная, темная, безлунная ночь. Только звезды мерцают.
По огромному тюремному двору там и сям бегают огоньки фонариков.
Не видно не зги, но чувствуется присутствие, дыханье толпы.
Мы останавливаемся перед высоким черным силуэтом какого-то здания: это - часовня посредине двора.
- Шапки долой! - раздается команда. - К молитве готовься. Начинай.
- "Христос воскресе из мертвых"... - раздается среди темноты.
Поют сотни невидимых людей.
Голоса слышатся в темноте справа, слева, около, где-то там, вдали!..
Словно вся эта тьма запела.
Этот гимн воскресения, песнь торжества победы над смертью, - при такой обстановке! Это производило потрясающее впечатление.
Невидимый хор пропел еще несколько молитв, и началась поверка.
За поздним временем обычной переклички не было, просто считали людей.
Подняв фонарь в уровень лица, надзиратели проходили по рядам и пересчитывали арестантов.
Из темницы на момент выглядывали старые, молодые, мрачные, усталые, свирепые, отталкивающие и обыденные лица, - и сейчас же снова исчезали во тьме.
В конце каждого отделения фонарь освещал чисто одетого старосту.
- Семьдесят пять? - спрашивал надзиратель.
- Семьдесят пять! - отвечал староста.
Старший надзиратель подвел итог и доложил смотрителю, что все люди в наличности.
- Ступай спать!
Толпа зашумела. Тьма кругом словно ожила. Послышался топот ног, разговор, вздохи, позевывания.
Усталые за день каторжники торопливо расходились по камерам.
- Кто идет? - окрикнул часовой у кандальной тюрьмы.
- Кто идет? - уже отчаянно завопил он, когда мы подошли ближе.
- Господин смотритель! Что орешь-то!..
Мы прошли под воротами.
Загремел огромный замок, клуб сырого, промозглого пара вырвался из отворяемой двери, - и мы вошли в один из "номеров" кандального отделения.
- Смирно! Встать!
Наше появление словно разбудило дремавшие кандалы.
Кандалы забренчали, залязгали, зазвенели, заговорили своим отвратительным говором.
Чувствовалось тяжело среди этого звона цепей, в полумраке кандальной тюрьмы. Я взглянул на стены. По ним тянулись какие-то широкие тени, полосы. Словно гигантский паук заткал все какой-то огромной паутиной... Словно какие-то огромные летучие мыши прицепились и висели по стенам.
Это - ветви ели, развешанные по стенам для освежения воздуха.
Пахло сыростью, плесенью, испариной.
Кандальных проверяли по фамилиям.
Они проходили мимо нас, звеня кандалами, а по стене двигались уродливые, огромные тени.
В одном из отделений было двое тачечников. Оба - кавказцы, прикованные за побеги.
Один из них, высокий, крепкий мужчина, с открытым лицом, смелыми, вряд ли когда отражавшими страх глазами, - при перекличке, громыхая цепями, провез свою тачку мимо нас.
Другой лежал в углу.
- А тот чего лежит?
Тачечник что-то проговорил слабым, прерывающимся голосом.
- Больна она! Очень шибко больна! Слаба стала! - объяснил татарин-переводчик.
Во время молитвы он поднялся и стоял, опираясь на свою тачку, охая, вздыхая, напоминая какой-то страдальческий призрак, при каждом движении звеневший цепями.
Вы не можете себе представить, какое впечатление производит человек, прикованный к тачке.
Вы смотрите на него прямо с удивлением.
- Да чего это он ее все возит?
И воочию видишь, и не верится в это наказание.
По окончании проверки кандальные пели молитвы.
Было странно слышать: в "номере" - 40 - 50 человек, а поет слабенький хор из 7 - 8. Остальные все кавказцы...
Меня удивляло, что в кандальном отделении не пели "Христос воскресе".
- Почему это? - спросил я у смотрителя.
- А забыли, вероятно!
Люди, забывшие даже про то, что теперь пасхальная неделя!..
Раскомандировка
Пятый час. Только-только еще рассвело.
Морозное утро. Иней легким белым налетом покрывает все: землю, крыши, стены тюрьмы.
Из отворенных дверей столбом валит пар. Нехотя, почесываясь, потягиваясь, выходят невыспавшиеся, не успевшие отдохнуть люди; некоторые на ходу надевают свое "рванье", другие торопятся прожевать хлеб.
Не чувствуется обычной свежести и бодрости трудового, рабочего утра.
Люди становятся шеренгами; плотники - к плотникам, чернорабочие - к чернорабочим.
Надзиратели по спискам выкликают фамилии.
- Здесь!.. Есть!.. - на все тоны слышатся с разных концов двора голоса, то заспанные, то мрачные, то угрюмые.
- Мохаммед-Бек-Искандер-Али-Оглы! - запинаясь читает надзиратель. - Ишь, черт, какой длинный.
- Иди, что ли, дьявол! Малайка[3], тебя зовут! - толкают каторжные кавказца, за три года каторги все еще не привыкшего узнавать своего громкого "бекскаго" имени в безбожно исковерканной передаче надзирателя.
Над всем этим царит кашель, хриплый, затяжной, типичный катаральный кашель.
Многих прохватывает на морозце "цыганский пот". Дрожат, еле попадают зуб на зуб.
Ждут не дождутся, когда крикнут:
- Пошел!
Еще очень недавно этот ранний час, час раскомандировки, был вместе с тем и часом возмездия.
Посредине двора ставили "кобылу", - и тут же, в присутствии всей каторги, палач наказывал провинившегося или не выполнившего накануне урока.
А каторга смотрела и... смеялась.
- Баба!.. заверещал как поросенок! Не любишь! - встречали они смехом всякий крик наказуемого.
Жестокое зрелище!
Иногда каторга "экзаменовала" своих стремившихся заслужить уважение товарищей и попасть в "Иваны", в герои каторги.
На кобылу клали особенно строптивого арестанта, клявшегося, что он ни за что "не покорится начальству".