Сахалин - Дорошевич Влас Михайлович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Труд подневольный, "барщина", - но если вы хотите видеть как может работать арестант, с какой охотой, как старательно он работает, если хоть чуть-чуть заинтересован в труде, - похвалите работу.
- Отличные, мол, коты (арестантские башмаки). Видно, хороший мастер. Тонкую работу исполнять можешь.
Доброе слово на каторге - редкость[4].
Доброе слово, непривычное, производит на каторжного больше впечатления, чем привычная розга.
От похвалы лицо рабочего распустится в улыбку, - он непременно достанет из "укладки" и похвастается работою "на сторону".
И что за тщательная, что за любовная работа! Подошва у другого, и та вся выстрочена какими-то рисунками.
Не то, чтоб ему за это заплатили дороже, а любит он "свою" работу, старается над ней, отделывает сапог какой-нибудь, словно художник-ювелир гранит редкий, ему самому нравящийся бриллиант.
И не даром люди, хорошо знающие каторгу, говорят, что, если бы ее хоть чуть-чуть заинтересовать материально в труде, каторга меньше давала бы лентяев, игроков, рецидивистов, - меньше народу падало бы в ней окончательно.
Но довольно "философии".
Перед нами опять - мрачная, "каторжная" картина.
Молодой парень сколачивает большой, неуклюжий гроб. Другой, уже оконченный, стоит тут же на полу.
- Покойники разве есть?
- Нет. Да из лазарета присылали сказать: будут. Ну, и готовим.
Парень со злостью заколачивает гвоздь.
- Возись с чертями! Хороший, природный столяр был, у Файнера, в Киеве, мастеровым служил, может, изволите знать, первый магазин, - а теперь вот гроба сколачивай! Тфу!
- А за что пришел?
- В Киевском университете за убийство.
- С грабежом?
- С ним. Много награбили, держи карман шире!
- А надолго?
- Без срока.
Неподалеку старичок в очках, низко нагнувшись, мастерит "коты", тщательно заколачивает гвоздики.
- Давно здесь, дедушка?
- Недавно, милостивый государь мой, - приветливо говорит он, - недавно.
- А за что?
- Старуху свою убил.
- Жену?
- Нет, так. Полюбовница была. Десять лет душа в душу выжили... И этакий грех вышел!
- Что же случилось?
- Сдурела, старая. В Феодосии мы жили, я хорошим мастером слыл, жил скромно, деньжонки имел. На них-то она и зарилась. "Умрет, мол, сам, все родные отберут! Отравлю да отравлю и деньгами воспользуюсь". А тут еще путаться с молодым начала. "Отравлю!" - да и все. Замечаю я. Живем, как два волка в клетке, друг на друга зубами щелкаем. Мне ее боязно, - того и гляди, отравит; она меня опасается, - потому видит, что замечаю. Так тяжко в те поры было, так тяжко... Не выдержал... убил.
Каких, каких только драм здесь нет.
"Околоток"
Корсаковский тюремный околоток, это - тот же лазарет по назначению, та же тюрьма по характеру.
Околоток - это место, куда кладут не особенно тяжких больных, нуждающихся в отдыхе.
Здесь же живут и "богодулы", богадельщики, старики и молодые, неспособные, вследствие болезни или увечья, к работе.
В околотке только одно удобство - у всякого своя постель. Воздух такой же спертый и душный, как в тюрьме.
Околотком заведует врач Сурминский, "старый сахалинский служака", про которого мне с восторгом говорил смотритель.
- Вот это доктор, так доктор! Не нынешним, не молодым, чета! У него слабых арестантов не бывает почти, все полносильные, все годятся в работу. Пришел к нему арестант, жалуется, - "врешь!" Не то, что нынешние!
О том, что это за доктор, вы можете составить себе понятие по следующему.
Наш матрос с парохода "Ярославль" обварил себе в бане кипятком голову.
Ожог был страшный: лицо, голова вся напоминала какую-то сплошную, бесформенную массу.
Послали больного к доктору Сурминскому.
- Пусть везут на пароход! У них на пароходе свой врач есть!
И пришлось везти несчастного на пристань, ждать добрый час, пока вернется катер, везти больного в сильное волнение на зыбком, качающемся катере, версты за полторы от берега, на пароход.
После этого станут понятными все рассказы, которые ходят в каторге про доктора Сурминского.
В разговоре с ним меня очень удивило его нежное, почти любовное отношение к телесным наказаниям.
- Взбрызнуть - и все.
Словно о резеде какой-то шла речь.
И он с таким смаком говорил это "взбрызнуть".
Но Господь с ним! Займемся лучше тюремными типами.
Вот чисто, даже щеголевато одетый пожилой человек.
Он нарочно прожигает себе нёбо папиросой и растравляет рану, чтобы лежать в околотке.
- Работать, что ли, не хочет?
- Какое там! - смеются больные. - Старостой был в "номере", за воровство прогнали. Вот теперь и стыдно в "номер" глаза показать. То все спал на своей наре, а теперь пошел на общую. Был староста, "начальство", "чиновник", а теперь - такой же каторжный.
Каторга смеется.
Бедняга, видимо, сильно страдает от уязвленного самолюбия.
- Ты что, старина?
- Богодуль я, вашескородие! Ни к чему не способный человек!.. Всем и себе лишний. Так вот, живу только, паек ем!
- А много лет-то?
- Лет-то не так, чтоб уж очень много, да побоев многонько. Из бродяг я, еще в Сибири ходил бродяжить. Участь хотел переменить. Споймали, так били, - сейчас отдает. Ни лечь ни встать. Нутра, должно уж, у меня нет. Тяжко здесь сидеть-то, ох, как тяжко! Ну, да теперь уж недолго осталось... Теперь недолго...
- Срок скоро кончается?
- Нет. Помру.
Рядом хроник-чахоточный.
- На ту бы сторону мне. Я б и поправился...
- А ведь ему ужасно в этом воздухе быть, доктор?
- Да... да... Ну, да что ж делать!
Женская тюрьма
Она невелика.
Всего один "номер", человек на десять. Женщины ведь отбывают на Сахалине особую каторгу: их отдают в "сожительницы" поселенцам.
В тюрьме сидят только состоящие под следствием.
При нашем появлении с нар встают две.
Одна - старуха-черкешенка, убийца-рецидивистка, ни звука не понимающая по-русски.
Другая - молодая женщина. Крестьянка Вятской губернии. Попала в каторгу за то, что подговорила кума убить мужа.
- Почему же?
- Неволей меня за него отдали. А кума-то я любила. Думала, вместе в каторгу пойдем. Ан его в одно место, а меня в другое.
Здесь она совершила редкое на Сахалине преступление.
С оружием в руках защищала своего "сожителя".
Он поссорился с поселенцами. На него кинулось девять человек, начали бить.
Тогда она бросилась в хату, схватила ружье и выстрелила в первого попавшегося из нападавших.
- Что ж ты полюбила его, что ли, сожителя?
- Известно, полюбила. Ежели бы не полюбила, разве стала бы его собой защищать, - чай, меня могли убить... Хороший человек; думала, век с ним проживем, а теперь на-тко...
Она утирает набежавшие слезы и принимается тихо, беззвучно рыдать.
- Ничего ей не будет, - успокаивает меня смотритель. - Осудят, отдадут на дальнее поселение опять к какому-нибудь поселенцу в сожительницы... Женщины у нас, на Сахалине, безнаказанны.
Действительно, с одной стороны - как будто безнаказанность.
Но какое наказание можно придумать тяжелее этой "отдачи" другому, отдачи женщины, полюбившей сильно, горячо, готовой жертвовать своей жизнью.
Не пахнуло ли чем-то затхлым, тяжелым на вас? Отжитым временем? Крепостным правом, когда так спокойно "отдавали", играя чужой жизнью и сердцем?
Изо всех тюрем, которые мы только что обошли с вами, эта маленькая производит самое тяжелое впечатление.