Аспекты духовного брака - Александр Гольдштейн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я был ошарашен, смятен, взбудоражен, разъят. Восемь месяцев, все время после разъезда с гражданскою спутницей, не видел я женского тела, надеясь, что до исхода дней не поборю отвращения к жизни с женщиной, и бежал любых встреч, способных перерасти в самое отвлеченное подобие отношений, меж тем непроходящий позыв любострастия подтачивал здоровье моего чурающегося мастурбации организма. Здесь, за малиновым покровом, думалось мне, я обрету избавление, в пользу этого были две характеристические особенности данного вида услуг: ни к чему не ведущая анонимность контактов и весьма условная, эфемерная близость, не определяемая даже в качестве сексуальной, — второй пункт радовал не менее первого, потому что гражданская спутница своим злостным высмеиванием моих, допускаю, скромных потенций развила во мне отторжение от привычного эроса. Все складывалось как нельзя удобней, оставалось додавить ужасную, с детства, брезгливость, но я и краем сознания не вспомнил о ней назавтра, облачным утром, с нетерпением предвкушая, что вот отомкнутся замки, падут засовы, вострубят французские трубы, и теперь-то я буду смелей. Я был первым в квартале утех, никто в Тель-Авиве не проснулся так рано по бередящему зову похоти, я плевал на приличия тем обложным, с мелкой моросью, утром у грязного порога в дом распутства, где закипали и хлюпали оргии.
Хозяин приветствовал улыбкой фиксатого рта, я по-свойски влез в апробированный намедни чуланчик и замер, внимая скрипу настила. Отдыхавшую худобу подменяла сдобная малоросска, от ее бюста и бедер несло наваристой крепостью слободы и поселка. Чего стоишь-то один, сказала она, смерив карим зрачком мою немощь, иди сюда, за двадцатку я сама тебе помассирую, и дохнула чесночно-галушечным своим песенным прошлым, в девяти поколениях, треснувших, как бандура. Покуда я переваривал новость, ошеломленный, что кодекс включает этакий праздник, она резво и шумно, на тяжелых каблуках спустилась за мной и аппендиксом, утонувшим в тени коридора, в его хитрой излучине, привела к себе, под будуарное, матовой сальностью отливавшее электричество. Соки желания еще не затопили робость, а уж она, словно кошка, которой всучили невкусную мышь, меня обработала от пояса к низу — рванула пуговицу, зацепила облупленным ногтем молнию, отправила трусы вослед упавшим штанам и без церемоний, прежде чем я успел подстелить припасенный платок, толчком усадила в поганое кресло. Я весь налился страхом, как стакан холодной водой. Голым задом в кишащую лужу микробов. Я заражен. Стало скользко и потно, взмокли подмышки. В паху распухал сиреневый цветок наказания. Час назад я был под защитою крова, вел правильную домашнюю жизнь и, нарушив ее, заслужил гадость, позор. Никогда не болел венерической гнусью, пристально следил за здоровьем своих гениталий. Двадцать лет, с тех пор как причастился тайнам пола, рачительным садовником оберегал я срам, но неизбежное случилось, в любую минуту с каждым из нас может произойти неизбежное. А музыка, пискнул я. Да ладно, сказала она и не завела поющих французов. Склонилась, вынула груди из корсета, каким соблазняют на развратных открытках, это входило в программу. Ну, доволен? Сильно не жми. Мне было дурно, тянула тошнота, разрыдаться, заснуть. Взяла в ладонь, я забыл даже зачехлить ствол резиновой пленкой, бог знает, во что окунались ее щупальца, поиграла, потерла, отпрянула от фонтанчика. Ишь ты, хмыкнула, завернув груди обратно, и нагнулась к матрасу за сигаретой.
Теперь спасаться. На спуске аптека с провизоршей-симпатизанткой, могилевскою лебедицей, любящей из уважения к моим пятничным литературным обзорам, жениться и горя не ведать среди горячих обедов, тещиных салфеток, палехских шкатулок и гжели в пригородной, возле арабов, квартирке, под воркотню о ребенке, сослуживных подругах, борще, порядочная девушка зарделась, ибо напрягшимся, в истерику сорванным голосом я выкликнул самую сильную дезинфекцию кожи и схватил эту банку, вяжущая горчичная жидкость, которой перед кровопусканием выжигают на себе бацилл хирурги, как вы думаете, я еще не пропустил момент, совсем ополоумев, стенаю ей прямо в лицо, противное незапачканностью, и она так достойно, а в глазоньках крупными каплями слезы, любовь и гнушение двумя крупными жемчугами, выбивай же скорее свой чек, так переживательно, будто как Юлиан готова лечь рядом и нетронутым языком вылизать прокаженные язвы межножья, надеюсь, что нет, достойно так говорит дрожащими губками, и оба мы плачем.
Семь дней, семь неописуемых дней я был вудуистский мертвец, по ошибке поднятый из могилы, на рассвете восьмого голубь принес в клюве оливку и я очистился чистотой гераклеопольского человека, убедившего судей, что он не разорял птичьих гнезд. Во всю ширь расстилалось хлопотливое поприще, серьезное дело предстояло мне совершить. Перво-наперво купил упаковку немецких чехольчиков, взявши правилом надевать прозрачную капсулу до выхода на люди, дабы в вертепе не притрагиваться к уязвимому сраму, предохраняясь от заразы, гнездящейся всюду, хоть, к примеру, на ручке вертепной двери, отворяемой без перчаток, во-вторых, поднял знамя поиска, желто-красное знамя. Разнообразив маршрут, шмыгнул в ближайший проулок, также изобилующий домами греха, распорядком иных дозволялся лишь осязательный огляд из оконца, уложение прочих предусматривало и тет-а-тетные комнатки без фанерных препятствий. Сразу же объяснюсь: я признателен обеим позициям. Отдельная светелка — барство, владение; кулебяки, ватрушки, запеканки, оладьи русско-украинской, в Леванте отъевшейся плоти. Выстаивание у бойницы тешило мазохистической свежестью недостачи, все висит на крючке прихоти, настроения, аррогантного снисхожденья танцорки, подскочит и вмиг упорхнет бесить наготой с расстояния, ибо никаким циркуляром, если блудница не в духе, не принудить ее к исполнению буквы. Белой весной февраля я до дна испил чашу, поднесенную лживой венгеркой, единственной, за то время, что посещал красные переулки, не говорившей по-русски насельницею блудилища. Она цепко схватила купюру и, не позволив попользоваться своей шелковистостью, легла, хихикающая, на ворсистый коврик в углу, ее маленькие, в детских шлепанцах, ступни завращались велосипедом, мурлыкали мадьярскую песенку накрашенные уста. Я умолял ее сжалиться над моею кручиной, дважды на мягких лапках она подбегала за мзду, но тотчас дважды укладывалась, дунайская кошечка, смеха ради запустившая электровибратор. Где ты работаешь, врастяжку спросила она на иврите, в газете, ответил я правдой, твоя газета здесь, перевернулась она на животик, раздвинула ягодицы и умилилась своему остроумию, а вибратор жужжал.
Узкокостная, не в коня корм, саратовская измож-денка долго крутила, сердилась, что не могу поймать возбуждение, наконец разрешила от бремени и наказала боле не приходить — не нравится, когда интеллигенция опускается. С другой белесой не успел поздороваться, как был вылит ушат про завсегдатаев блядских домов, ненавидит свое ремесло, разоблачаться пред швалью вроде меня, если бы не семья (войдя в курс, убедился, что доходы нагих бедняжек вдесятеро выше моих), за версту б обходила бардак; я ушел посреди монолога, избавив падшую медсестру от незадачи расшнуровывать стилизованный ментик гусара. Когда меня обвиняют, я сникаю и чувствую себя виноватым, она была острой физиогномисткой, сразу взявшей верный тон, деньги перепали ей даром. Но поиски продолжались.
Пышка с днепровских порогов посвятила сеанс обсуждению, какая из банковских ссуд предпочтительней для покупки жилья, лучшее строилось около зоопарка, одолжишь тысячу долларов — ходи бесплатно полгода, дебелая молдаванка советовала подняться с ней до разнузданной прямоты, это ведь только так пишется ноу секс, все можно за деньги в Израиле, ржевская лисонька, зависимо от скаредности-щедрости гостей, винцо лакала двояко, но вздор молола безотносительно, в обоих случаях невпопад, свекор принес плохие сигареты, муж насыпает в чашку много кофе, у пса лишай и как рвутся колготки, главное это любовь, гудело контральто одесситки, ни разу не снизив цены, она драла жестче товарок, из коих одна спровадила меня минут через пять, ибо в переносной коробочке телефона прорезался и грозился нагрянуть серьезный, за триста шекелей, уроженец, чей интерес был с корявым криком лобызать девчонкины туфли и куда попало извергаться — слухи в наших местах разносятся тут же.
Год прошел, я их перещупал. Они менялись, я дощупывал новых. Я щупал их в четверг и понедельник, такова была традиция, они знали о ней. Я помнил парфюмерные имена (простушкам по сердцу жантильный звук), татуировки, крестики, амулеты, вранье про заработки, страну за холмом, сутенеров, папу-маму, детей, и чего ждать от каждой, то есть чего заведомо, ни при каких изворотах не ждать, ведь они все, в пеньюарах и опушенных искусственным мехом накидках, в голубеньких лифчиках и полосатых юбчонках, все, в купальниках и хламидах, золотистых чулках и маечках из вискозы, даже и те, что, борясь с застоявшимся эротическим климатом, его разбавляли кожаными, в заклепках, куртенками на голое тело, ботфортами, вы не поверите — капитанской фуражкой, — они все относились ко мне равнодушно, будто не их целью было дать душе моей мир. Чем более тощал мой карман, тем усмешливей они в меня тыкали. Для них я был юродивым, гороховым чучелом, в свои годы запутавшимся в подростковых тенетах, не умеющим утишить позыв с женой, с подругой, с приличными женщинами, продажные жрицы таких, как я, презирают, они презирают приползающих к ним недоумков, здоровый инстинкт самок. По четвергам и понедельникам, в любую погоду, восемь месяцев лето, два месяца дождь, два месяца промежуток, я щупал, не получая удовлетворения. А твоя пресловутая брезгливость, усомнитесь вы. Брезгливость осталась, это не проходит. По-прежнему я был очень брезглив. И подозрения отравляли меня. Не было визита, после которого мои чресла не покрывались бы язвами; прыщики, гнойные зернышки около рта, сыпи, экземы, и отросшие ногти расчесывают, раздирают зудящую корку, коросту — где твой, Шарлотта, кинжал, положить конец этим мукам? Я разуверился в чудодейственных дезинфекциях, лекарственных средствах лебедицы-аптекарши, уж очень слабенькие для ран моего мозга, нарывов воображения. Но в нашем деле это обычное. В нашем деле человек опускается на дно и возносится к горним пастбищам играть на свирели перед стадами. Только я что-то не возносился, все низина, да топь, да отчаяние.