Чернозёмные поля - Евгений Марков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вы часто катаетесь на катере, когда одни? — спрашивал её Суровцов, погружённый в свои элегические фантазии об уединённых поэтических прогулках с подругой сердца.
— Когда одна? — удивлённо спрашивала Лида. — Зачем же я буду одна кататься? Когда у нас никого нет, я постоянно капризничаю, а иногда плачу. Я не могу жить одна. Я бы с тоски умерла, если б меня запереть одну в деревне.
— Положим, скучно, — сказал Суровцов. — Но ведь иногда и одному хочется побыть.
— Никогда не хочется! — с убеждением вскрикнула Лида. — Что же станешь делать один? Говорить не с кем, гулять не с кем, танцевать не с кем.
— Вы не любите читать? — спросил Суровцов.
— Да, вот читать! — с некоторою грустью сказала Лида. — Я очень люблю читать, только читаю в постели ночью. Ах, как это приятно! Особенно, если интересный роман. Протасьев мне даёт прекрасные романы, самые новые. Я иногда до трёх часов ночи читаю.
— Французские?
— Конечно, французские! Разве есть другие романы?
— Положим, есть… Что вы теперь читаете?
— Не помню, правда, заглавия, только чудесный… И знаете, я остановилась на самом интересном месте, когда Люси уже переезжает в город. Вы, конечно, читали этот роман? Да вот досадно, вы ещё второй части не привезли мне, Протасьев! Это очень любезно с вашей стороны…
— Ах, pardon, совсем из ума вон. Вы, кажется, «Madam Bovary» теперь читаете?
— Да, да, что-то такое… Кажется, Бовари… Ведь Люси — это в «Бовари»? — говорила Лида.
Суровцов не добился от Лиды более серьёзного разговора. Зато адвокат Прохоров благодушествовал в продолжение всего катанья, занимаясь вместе с Протасьевым таким отчаянным враньём, которое было пустее самой тщательно выеденной яичной скорлупы. О чём шло это враньё — невозможно было дать себе отчёта, хотя Суровцов слышал всякое слово. Хохоту и удовольствию конца не было. Но всего любезнее было Лиде, когда Протасьев или Прохоров с невозмутимою наглостью начинали громко говорить о ком-нибудь из девиц, сидевших в средней части катера, придавая при этом своим речам такой наивный и невинный вид, как будто они сами и не подозревали ничего.
«Нет, — сказал Суровцов сам себе, когда катер вступил в тёмные отражения сада и стал причаливать к пристани. — Жребий брошен! Из-за чего я томлюсь, как Тангейзер в пещере Венеры? Нужно стряхнуть с себя последние колдовские чары. Вон моя спасительная звезда! — прибавил он, отыскивая глазами Надю. — Мой взор будет искать её теперь везде».
Лида выпархивала в это время из катера на пристань, высоко поднятая под руки толпою окружавших её мужчин. Суровцов не был в числе их, хотя стоял ближе всех к Лиде. Он нарочно протеснился к Наде и предложил ей руку. Надя была задумчива и словно опечалена. Без малейшей улыбки, с сухою серьёзностью, она едва дотронулась до руки Суровцова и быстро взошла на пристань. Суровцову сделалось отчего-то горько и стыдно на душе. Ему показалось, что Надя недовольна им. Это была правда. Он ни разу во всё время катанья, ни с одним словом не обратился к Наде, занятый наблюдением над Лидою. Надя видела только его одного и ждала только его речей.
— Что вы так грустны, m-lle Nadine? Вы не простудились ли? — говорила Наде Ева Каншина, сидевшая с ней рядом.
— О нет, я не боюсь воды, — отвечала тихо Надя. — А так, устала немного.
Ни один мужчина не смотрел так внимательно на хорошенького кормчего во время плаванья катера, как смотрела Надя. У Нади словно глаза вдруг раскрылись. Лида очень нравилась Наде с первого дня их встречи. Она казалась неземною красавицею, простою, доброю, бесконечно весёлою. Но сегодня она видела Лиду во всём блеске её красоты и веселья и не узнавала её. Лида была уже не её подруга Лида, а Лида — царица; толпа мужчин, самых блестящих в уезде, ловила её взгляд, её слово. Самые красивые девушки были незаметны рядом с нею. В этом не было ничего удивительного для Нади.
«Лиде так и надо, — думала она. — Она такая красавица, такая милая». Надю поражало в Лиде не торжество её, не поклонение перед нею, а бездушность Лиды. Её тёплое искреннее сердце сразу это почуяло. Надя так мало ещё знала жизнь, что самое невинное кокетство возмущало её; но она решительно не могла перенести вида Лиды, бойко кокетничавшей с целою толпою мужчин. «Кого же она любит? — спрашивала сама себя Надя, тщетно вглядываясь в ухаживателей Лиды. — Значит, ей все равны, все не нужны? И неужели ей действительно так весело со всеми ими и им всем не стыдно говорить эти пустяки? Протасьев, положим, он такой ледяной, бессердечный, ему всё равно. Но Анатолий Николаич! Зачем он с ними? Разве и он такой же, как все?»
Живые картины были все придуманы Суровцовым. Для трёх примадонн были выбраны три главные картины. Ева Каншина, недавно ещё считавшаяся первою красавицею уезда.но уже изрядно поблекшая и без бою уступившая своё место блестящей Лиде, должна была фигурировать в роли Рахили у колодца, чему очень способствовали её большие еврейские глаза с густыми ресницами и прекрасные чёрные косы, которые она купила в Вене в последнюю свою заграничную поездку. Надя выступила во второй картине, сюжет которой был взят из Шатобриана: она представляла жрицу, пророчицу Велледу. На фоне живой зелени, над костром, где в красивой позе лежал связанный молодой римский воин, приготовленный к сожжению, стояла жрица суровой богини в белом, золотом шитом костюме Нормы, с дубовым венком на голове, с косматой медвежьей шкурой, падавшей с полуобнажённого плеча вместе с чёрными волнами распущенных волос, с пучком священной омелы и золотым серпом жрицы в опущенной руке. Девственная ножка, обутая в золотые ремни сандалий, с решимостью упиралась в край костра, а из беспорочных чёрных глаз, строго устремлённых на осуждённого воина, смотрело само непоколебимое правосудие.
Когда Суровцов, распоряжавшийся картинами, зажёг сбоку, за сценою, красный бенгальский огонь, то костёр, казалось, запылал. Группа столпившихся воинов в их полудиких нарядах живописными силуэтами вырезалась на этом кровавом фоне, и в глазах девственницы-жрицы внезапно засверкали такие грозные огоньки, что казалось, будто над пламенем жертвенного костра стала сама неумолимая богиня брани. Сдержанный ропот удивления невольно пронёсся по публике. На одно мгновение все словно уверовали в реальность картины и с нескрываемым наслаждением вглядывались в неотразимый образ девы-пророчицы. Суровцов так растерялся от неожиданной полноты эффекта, что забыл дать сигнал опускать занавес, а стоял, скрестив в немом восторге руки, как художник, окончивший заветную картину, стоит перед нею.
После всех выступила Лида. С нею в картине участвовала Лиза Коптева. Зоя Каншина и ещё одна голубоглазая блондинка под пару Лиде. Картина представляла свиданье двух ангелов с дочерьми Каина, Anah и Abolihamah, из байроновского Heaven and Earth. Маскированный пальмовыми деревьями и широкими листьями фикуса и арума, статный херувим с гибкою и грациозною головкой, с распущенными по плечам нежными и бледными, как лён, волосами, с парою красиво вырезанных воздушных крыл, сверкавших сквозным серебром, тихо слетал на землю с тёмного ночного неба, простирая вперёд руку с пальмовой веткой. Этим херувимом была Лида. Другой ангел слетал несколько далее, в профиль к публике. На земле, покрытой травами и цветами, ждали этих небесных гостей, страстно протягивая к ним руки, две земные красавицы: одна смуглая и горячая, как вакханка, в оранжевом одеянии, убранном кораллами и гроздами рябины; другая — нежная, меланхолическая блондинка, вся в бледно-голубом. Картина была задумана смело и исполнена с большим искусством. Поза полёта была так свободна и легка, что вводила в иллюзию. Но когда зажгли за сценой голубой бенгальский огонь и все детали картины, лица, одежды, тропические растения проступили фосфорическим светом, то вся картина обратилась в какой-то фантастический сон. Лицо Лиды было в упор облито этим волшебным сиянием; бесчисленные блёстки её крыл и одежд трепетали в этом голубом огне, и зрителям казалось, что она действительно слетала в горних высот с воздушною лёгкостью небожителя.
Оглушительные рукоплескания и крики «браво!» посыпались со всех сторон, когда стал опускаться занавес.
Сватовство Протасьева
На третий день после праздника Протасьев получил записку следующего содержания:
«Любезный сосед, мне нужно поговорить с вами об одном серьёзном деле, близко вас касающемся; когда вы будете дома, чтобы принять меня? Само собою разумеется, что если вы пожалеете кости старика и сами захотите завернуть к нам на тарелку щей, то это будет весьма любезно с вашей стороны. Во всяком случае, уведомьте глубоко вам преданного соседа Демида Каншина».
— Скажите, что буду завтра! — сухо передал слуге Протасьев.
Он целых два часа чистил ногти и не одевался к обеду, что у него означало важные внутренние волнения. Толстая и белая, как булка, мамзель Мари из остзейских провинций, известная у людей под кратким заглавием «немки», а у приятелей Протасьева под весёлым именем «Маруськи», напрасно приставала к Протасьеву и ластилась к нему. Протасьев был решительно не в духе, так что вызвал толстую немку на довольно грубые ругательства, на которые она вообще не скупилась, если делали не по ней. Но Протасьев велел ей убираться и даже запер на ключ дверь кабинета, за что получил ещё одно «Schweinigel » и « Dummeresel » не в счёт абонемента. Несмотря на его великосветские привычки и наружное изящество домашнего быта, Протасьев всегда отличался большою грубостию отношений, кто бы ни играл в его доме роль хозяйки, Марихен из Ревеля или Ганька из Мужланова. На этот раз Ганька была переселена в другое, соседнее имение Протасьева, Дергачи, потому что сварливая немка не терпела магометанских правил и прямо объявила Протасьеву, что она выцарапает глаза этой поганой русской девке, если только где-нибудь встретит её. Таким образом, Протасьев должен был вести более подвижной образ жизни, чем бы ему желалось, так как Ганька ещё особенно не наскучила ему и даже продолжала иметь на него заметное влияние. Её он ни в каком случае не мог сравнить с теми своими полупокинутыми Аспазиями, которых он расселил по отдалённым имениям своим и в своём городском доме и которые, подобно знаменитым отставным фавориткам великого французского короля, более нужны были Протасьеву, как пособницы в его новых интригах, чем сами по себе. К Ганьке Протасьев чувствовал особую близость ещё потому, что весь был опутан её многочисленною семьёю и течение уже двадцати почти лет. Ганькин отец был камердинером и первым доверенным лицом Протасьева, Ганькина мать была его экономкой, повар Протасьева был женат на Ганькиной старшей сестре, амбарный ключник приходился Ганьке дядею. Таким образом, вырваться из такой запутанной сети было довольно трудно. Хотя никто не осмелился перечить барину, когда он, возвратясь из Петербурга, поселил в доме новую немку, но дружная и неустанная дворовая интрига настойчиво работала своё дело, в твёрдом уповании на успех не сегодня, так завтра.