Книги, годы, жизнь. Автобиография советского читателя - Наталья Юрьевна Русова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сколько труда и мужества потребовали от нее тридцать лет работы над этим замыслом! За каждой книгой, по ее признанию, стоят исповеди 500–700 собеседников. Фокус в том, что сам характер отбора, компоновки и интерпретации документальных свидетельств говорит об их глубоком и незаурядном осмыслении автором, заставляет работать не только чувство читателя, но и его мысль. Причем мысль эта опять же каким-то чудом становится не только рациональной, но и художественной. Впрочем, о методе Алексиевич еще будут написаны многочисленные исследования. Я же хочу рассказать о собственном знакомстве с ее книгами.
«У войны не женское лицо» – эта вещь смогла увидеть свет только с началом горбачевской перестройки, в 1985-м. Перед этим ее несколько лет не решалось опубликовать ни одно издательство. Книгу не просто прочитали – ее пережили и перестрадали, название мгновенно стало узнаваемым мемом. С этих пор имя Светланы Алексиевич стало для меня знаковым, я ловила, находила и даже не читала, а исследовала все написанное ею.
Мое поколение, дети воевавших и победивших отцов, росло на военной литературе. Сколько мы проглотили томов «о доблестях, о подвигах, о славе», не пересчитать. Но книга Алексиевич поразила, и поразила не количеством и качеством доселе не известных страшных подробностей, а способом их осмысления. Почему женщины шли на эту войну, забывая, а иногда и уничтожая свою женскую природу? Что давало силы вынести невыносимое? В чем таятся корни недосягаемой высоты и трагической слепоты предвоенного поколения? Нет, Светлана Алексиевич не документалист. Она мыслитель, и мыслитель художественный – потому что разбуженный читатель не может не задумываться вслед за нею, находя на поставленные вопросы уже свои, возможно, и не запланированные автором ответы. А разбужен он новым качеством художественного образа, который выстроен не столько из реальных деталей и словесных конструкций, сколько из живых, достоверных, чужих, но странным образом ставших своими эмоций и чувств.
В сущности, это главное: поставить вопрос. «Мы не врачи, мы боль» (Герцен). А ответы даются, да и должны даваться, самые разные; к тому же их диктует не только личность читателя, но и его время и его страна.
Первые пять-шесть лет Афганской войны (1979–1989) прошли для советского обывателя практически полностью за закрытыми дверями. История ее осмысления была долгой и болезненной. Неожиданными вспышками доносились слухи о матерях, отказавшихся голосовать на очередных выборах; о пришедших в семьи закрытых гробах; о психических сдвигах мальчишек, вернувшихся «из-за речки» (эвфемизм тех лет). Мой брат Сергей, служивший политработником на Северном флоте, как-то с нескрываемой гордостью обмолвился, что несколько сотен (!) наших солдат повторило в Афганистане подвиг Александра Матросова – помню холодок, пробежавший у меня по спине от этого известия, вовсе не восторженный холодок. А во время летнего отпуска на своей даче я познакомилась с мальчиком-афганцем, помогавшим мне с очередным ремонтом. Поразили его глаза (непередаваемое пустое и вместе с тем отчаянное выражение) да количество требующейся ему водки (от которой он вскоре и умер). Пресса не писала об этой войне совсем. Даже в годы гласности верилось лишь некоторым публикациям «Московских новостей» да обновленных «Известий».
«Цинковые мальчики» (1989) ударили в самое сердце. Впервые для широкого читателя дошла трагедия противоречия между воинским долгом – и справедливостью, между честностью и отвагой – и тем, на какой жуткий и фальшивый алтарь они принесены. Я очень любила произведения Р. Киплинга и С. Моэма, и еще в самом начале афганской авантюры меня одолевали сомнения по поводу официальной информации о «помощи наших войск в построении социализма»: социализм в афганских горах? «Запад есть Запад, Восток есть Восток, и вместе им не сойтись». Уж если у англичан не получилось…
Что-то понять в этой десятилетней кровавой мясорубке мне помогли, кроме книги Алексиевич, фильмы Алексея Балабанова «Война» (2002) и «Груз 200» (2007), а также ставшие знаменитыми «Стихи о зимней кампании 1980 года» (1980) моего любимого Бродского:
…Заунывное пение славянинавечером в Азии. Мерзнущая, сыраячеловеческая свининалежит на полу караван-сарая.Тлеет кизяк, ноги окоченели;пахнет тряпьем, позабытой баней.Сны одинаковы, как шинели.Больше патронов, нежели воспоминаний,и во рту от многих «ура» осадок.Слава тем, кто, не поднимая взора,шли в абортарий в шестидесятых,спасая отечество от позора!В чем содержанье жужжанья трутня?В чем – летательного аппарата?Жить становится так же трудно,как строить домик из виноградаили – карточные ансамбли.Все неустойчиво (раз – и сдуло):семьи, частные мысли, сакли.Над развалинами ауланочь. Ходя под себя мазутом,стынет железо. Луна от страхапотонуть в сапоге разутомпрячется в тучи, точно в чалму Аллаха…«Цинковые мальчики» своими ломкими голосами тоже подтверждали: «все неустойчиво: семьи…, мысли…». Недаром эта книга стала предвестием крушения Союза, недаром озлобленные споры о ней не утихают до сих пор: правда о нашем прошлом у каждого своя, и до так называемого консенсуса шагать и шагать.
О Чернобыле нам лгали с первых дней. Слухи, слухи, ловля «Голоса Америки» и Би-би-си. Но дозы правдивой информации увеличивались с гораздо большей скоростью, нежели прежде: спасибо гласности. Происшедшее на берегах Припяти, однако, настолько трудно осознавалось обыденным, привычным, будничным сознанием, что потребовались годы на постижение трагического опыта этой катастрофы. И дальше всех шагнула в этом направлении снова Алексиевич: именно ее «Чернобыльская молитва» (1997) положена в основу замечательного англо-американского сериала «Чернобыль» 2019 года. Г. Медведеву, чья «Чернобыльская тетрадь» (1990) произвела на меня очень большое впечатление своей объективностью, не хватило стереоскопического зрения, философского видения нашей «ядерной Мекки». А ведь в мае 1986-го человечество получило знаковый урок с дальним «домашним заданием».
Не устаю перечитывать последний, лучший том «Голосов Утопии» – «Время секонд хэнд» (2013), в котором дан интегральный портрет нового человеческого типа – homo soveticus. Один из эпиграфов, взятый из книги Давида Руссе, узника Бухенвальда, гласит, что «жертва и палач одинаково отвратительны», но пафос книги Алексиевич в другом: и жертвы, и палачи заслуживают понимания. И сочувствия. Даже палачи? Не знаю. Но понимания – в любом случае. Желания и стремления понять. Того стремления, которое не покидает меня по сию пору.
Ничья проза последних двух десятилетий не заставляла меня столько думать – и столько плакать. Но слова Татьяны Толстой, что Алексиевич «выжимает слезу», все-таки несправедливы. Просто Светлана Александровна имеет дело с таким обжигающим материалом, касающимся каждого из нашего поколения, и обладает таким даром эмпатии, что читательские эмоции зашкаливают. Кстати, когда в 2015