Книги, годы, жизнь. Автобиография советского читателя - Наталья Юрьевна Русова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сколько книг я собрала и прочитала о Бродском – его жизни, личности, творчестве! Две полки моей обширной библиотеки занимают эти томики. Столько же набралось, пожалуй, только о Пушкине и о Цветаевой. Масштаб его фигуры чувствовали и чувствуют все мемуаристы. Однако общение с гением, жившим рядом с нами и ушедшим совсем недавно, оказалось нелегким испытанием, и воспоминания об этом общении невольно становятся лакмусовой бумажкой для твоей собственной нравственности. Если от страниц Людмилы Штерн, Евгения Рейна, Якова Гордина, Валентины Полухиной, Соломона Волкова, Леонида Баткина и множества других веет подлинной любовью, восхищенным и горестным пониманием, то книги Анатолия Наймана и в особенности Дмитрия Бобышева обнаруживают явную зависть и комплекс неполноценности… Перечитывание собранной «бродсковианы» помогло мне многое осмыслить и в своем, и в предшествующем поколении.
Свою книжку «Тридцать третья буква…» я построила на комментарии отдельных стихотворений: по моему убеждению, это лучший способ знакомства с поэтом. Кстати, во время преподавания в американских университетах Бродский предлагал своим студентам то, что блистательно мог и умел сам, – вместе с ним читать и подробнейшим образом комментировать стихи его любимых поэтов. Один из его студентов, ныне литературный критик, Свен Биркертс вспоминал:
Поэзия не была чем-то, что можно «объяснить», усвоить и перемолоть в парафразе. По поводу чего можно сделать зарубку: постиг. Скорее это была битва, в которую бросаешься полный страха и трепета, встреча лицом к лицу с самой материей языка. Такая встреча могла заколебать почву под нашими основными представлениями о бытии [9].
Точно с таким же ощущением я подходила к каждому стихотворению Бродского.
Понимаю ли я все его стихи? Нет. Но с каждым годом все больше становится тех, что понимаю.
Нравятся ли мне все его стихи? Нет. Но с каждым годом все меньше остается тех, что не нравятся…
Безусловно, Бродский – поэт трагического миросозерцания. Больше того, он один из немногих, кто с такой силой ощутил и выразил новую трагическую ноту существования и самосознания человека в XX веке, когда «тень Люциферова крыла» стала «еще чернее и огромней». В диалогах с Соломоном Волковым он сочувственно цитирует Сьюзен Зонтаг:
Первая реакция человека перед лицом катастрофы примерно следующая: где тут произошла ошибка? Что следует предпринять, чтоб ситуацию эту под контроль взять? Чтоб она не повторилась? Но есть и другой вариант поведения: дать трагедии полный ход на себя, дать ей себя раздавить. Как говорят поляки, «подложиться». И ежели ты сможешь после этого встать на ноги, то встанешь уже другим человеком [10].
И в другом интервью на эту же тему:
…Мама, няня или кто-нибудь еще с детства твердили нам, что жизнь прекрасна, что человек прекрасен, что добро победит зло, а злой серый волк никогда не придет. И когда мы сталкиваемся с чем-нибудь омерзительным, наша первая реакция: этого не может быть, произошла ошибка – ее допустили мы или, еще лучше, кто-то другой. Мамам следовало бы рассказывать детям, что в пятидесяти процентах случаев злой серый волк действительно появляется на пороге и выглядит он совсем как мы [11].
Очень многие его произведения готовят нас к неизбежной встрече с волком.
В 1990-е годы не было в России прозаика более популярного, чем Сергей Довлатов. Издания его рассказов и повестей следовали одно за другим, стремительно вышло несколько собраний сочинений. Все это не только раскупалось, но и читалось, перечитывалось, расходилось на байки и афоризмы. Мой ветлужский двоюродный брат Миша, отнюдь не жалующий современную литературу и регулярно читающий один-единственный журнал «За рулем», и тот был Довлатовым сражен наповал и даже приобрел томик его произведений.
Года-двух не хватило Сергею Донатовичу, чтобы порадоваться своему невероятному успеху в родной стране (напоминаю, он вынужденно эмигрировал в 1978-м и умер в Нью-Йорке, не дожив до пятидесяти).
Чем же покорил Довлатов самых разных читателей, от простых работяг до рафинированных интеллектуалов? Его страницы излучают тот печальный абсурд существования, которым насыщена жизнь всех «лишних людей» нашей эпохи. Довлатовские персонажи, как правило, не вписываются в советский (да и в любой иной) цивилизованный мир – это заключенные, неудачники, алкоголики, чудаки, изгои; однако благодаря полному отсутствию морализаторства и дидактичности, а также благодаря редкой человечности интонации именно они оказываются подлинными героями своего времени.
Реабилитация человеческого существования – вот чем дорог мне Довлатов, поэтому я и перечитываю его бесконечно, особенно в грустные минуты. Мало кто из нас до конца осуществляет задуманное, побеждает все мелкие и крупные жизненные препоны и преграды, испытывает чувство «полного удовлетворения»; и Довлатов помогает смиренно и благодарно принимать то подлинно ценное, что оправдывает и благословляет нашу бедную жизнь.
Наконец, заразительная стихия юмора, того юмора, которого так мало в литературе – и сегодняшней, и отдаленной от нас годами. Юмор Довлатова абсолютно лишен пошлости; как правило, он основан на оксюморонном сочетании норм догматически заидеологизированного советского общества, с одной стороны, и нравов и обычаев тюремно-лагерной зоны, с другой. Конечно, многие конкретные детали и подробности той жизни канули в прошлое, но само противостояние идеологических, благословленных государством шор и заслонок – и свободного здравого смысла обычной повседневности никуда не ушло.
Покоряющее обаяние довлатовского стиля приводит на память известный афоризм Бюффона: «Стиль – это человек». В рассказах и повестях Довлатова люди, их слова и поступки становятся «живее, чем в жизни» (Лев Лосев), сочувствие к ним захлестывает с головой, и, как при встрече с каждым подлинным художником, не понимаешь, каким же образом это сделано. А ведь виртуозно выстроенные конструкции именно «сделаны»: недаром говорили, например, что у Довлатова нет ни одного предложения, где слова начинались бы с одинаковых букв.
Если есть в русской литературе последних десятилетий истинный демократизм, основанный на осознании автором, во-первых, своего несовершенства и, во-вторых, экзистенциальной общности всех человеческих судеб в мире, то обитает он на страницах Довлатова. И там же скрываются образцы неожиданного, до слез искреннего патриотизма.
И в советское, и в постсоветское время создано много прекрасных книг, авторы которых вольно или невольно пытались осмыслить тот невероятный исторический эксперимент, который поставила над собой Россия, подвести итоги существования «небывалого, ломящегося в века государства» – СССР. На сегодняшний день я не знаю ни одного писателя, которому это удалось лучше, чем Светлане Алексиевич, с ее великим – не будем бояться этого слова! – художественно-документальным циклом «Голоса Утопии». «У войны не женское лицо», «Цинковые мальчики», «Чернобыльская молитва», «Время секонд хэнд» повествуют о самых болевых точках недавней советской истории: Великой Отечественной войне, кровавой и трагической афганской авантюре, Чернобыльской катастрофе, наконец, о крушении и распаде