Записки советского интеллектуала - Михаил Рабинович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Московская группа
Марка Осиповича Косвена я повстречал случайно в вестибюле метро «Курская». Старик (впрочем, ему было тогда 58 лет, много меньше, чем мне теперь) шел потихоньку к эскалатору и имел такой же аккуратный и благородный вид, как и до войны.
— Марк Осипович! Давно ли вернулись? Что вас не видно в университете?
— Здравствуйте, доогой! Что мне ваш унивеуситет? Я тепей едактоу Госполитиздата — иначе не удаваось веунуться (последние слова он протрассировал мне на ухо — шел февраль 1943-го). Но это не надоуго. Вы знаете, что Толстов в Москве? Оуганизует здесь такую гуупу для выполнения уазных пуавитейственных заданий. Нас там уже несколько человек. И вы зайдите обязательно к нему — он пйинимает в фундаментауке, там, знаете, на Воздвиженке. Зайдите, зайдите! Может быть, у нас, виибус унитис, что-нибудь и получится дельное!
Марк Осипович был образованный классик и чрезвычайно любезный человек. Вирибус унитис — соединенными силами. Его и моими. Ну не был ли это самый утонченный, самый высокий комплимент?
Весь разговор занял минуты две, пока мы спускались по эскалатору. А внизу поехали в разные стороны.
— Так я скажу пуо вас Толстову. Зайдите! — это уже в дверях вагона. Конечно же, я зашел.
В мрачноватом кабинете директора Фундаментальной библиотеки по общественным наукам Академии наук СССР сидел Толстов — живой и, можно бы сказать, невредимый, если бы не красная ленточка ранения на тужурке.
В октябрьские дни 41-го на истфаке получали много телеграмм и писем. В большинстве извещали о своем местонахождении, просили разыскать родственников. Единственной в своем роде была телеграмма Толстова: «Ранен в бою Можайском прошу срочно ходатайствовать оставлении рядах Красной армии».
Выполнить эту просьбу, конечно, было в ту пору некому. И, наверное, кто-то возбудил о нем совсем другое ходатайство. Во всяком случае, Сергей Павлович говорил мне как-то, что местный военком уверил в бесполезности его настояний остаться в армии («все равно вас извлекут!»).
Если бы не знать, что Толстов и до войны одевался, как бы сказать, в стиле военного коммунизма, чуть подправленном сталинской «партийной формой»: френч, обмотки, широкий кожаный ремень, лихо заломленная кубанка, можно было бы упрекнуть его в том нарочитом щегольстве полувоенной одеждой, что так распространилась в те трудные годы (да ведь и достать штатской одежды не было возможности).
— Организована московская группа Института этнографии Академии наук, — сказал Сергей Павлович. — Пока нас четверо — Косвен, Никольский, Богданов и я. Пьет а терр[123] — вот в этом кабинете. Нам нужен ученый секретарь. Так вот, не станете ли вы им? Предупреждаю: археологией заниматься не придется.
Признаться, меня останавливало то, что опять надо будет все устраивать — от неустройства я устал и в библиотеке. А тут еще перспектива работать в Ленинке — такой устроенной, ухоженной.
— Это ты успеешь, когда будешь постарше, — сказал Василий Серапионович Турковский. — Я бы на твоем месте не боялся нестроения. Когда же и бороться с ним, как не в твои годы? В этом есть и необходимость, и свой немалый интерес.
Словом, я пошел в эту Московскую группу, даже не показавшись в министерстве. Яковлеву сказал по телефону, что с болью душевной отказываюсь от его предложения.
— Душевная боль при себе и останется, — ответил он несколько раздраженно.
Альберт Кинкулькин, бывший с Яковлевым в добрых отношениях, сказал, что тот звонил ему, пораженный моей беспартийностью (успел, значит, затребовать личное дело): «Может быть, он был членом партии?» (не исключен ли, как тогда многие). Получив заверение, что никогда не был, Яковлев удивился еще больше. И до конца своих дней относился ко мне корректно, но несколько настороженно.
Когда дошло до министерства, что я работаю не там, куда направлен, были звонки, но Толстов все уладил.
И вот я (страшно подумать!) ученый секретарь. «Принял дела» от С. М. Абрамзона, а дел в Москве принимать всего ничего. Директор и трое сотрудников (не считая меня). О Марке Осиповиче Косвене я уже говорил. Другой сотрудник был тоже старый знакомый — наш бывший профессор Владимир Капитонович Никольский. Война ничуть не изменила его: все те же развязывающиеся тесемки кальсон, забавно и как-то симпатично торчавшие вихры, набитый до шарообразности портфель и вместе с ним авоська — тоже с книгами, а главное — та же всегда взволнованная речь, обычно не очень вразумительная, но интересная. Третий — Владимир Владимирович Богданов — был корифеем этнографии, когда я еще не родился. Глубокий старик, совершенно беспомощный в этой военной обстановке. Когда он садился на почетное место перед столом Толстова, казалось, что в кресле лежит бурое пальто (тогда почти не топили, и все сидели в пальто, в ватниках), из которого торчат лишь мохнатые брови и остатки совершенно белых волос. Но активен был чрезвычайно. Откликался на любое предложение. Видимо, тоже очень соскучился по настоящей работе.
У нас не было ничего своего — кроме мыслей, разумеется. Мы сидели в чужом помещении, за чужими столами, даже ручки, которыми мы писали, принадлежали библиотеке, да и чернила тоже. У нас не было не только пишущей машинки — символа всякого учреждения, но и таких «мелочей», как угловой штамп и круглая печать, без которых не была действительна ни одна деловая бумага, в том числе и список на получение продовольственных карточек. Но Сергей Павлович умел преодолеть все, находя самые простые решения. Не без мытарств, конечно, мы получали карточки, а зарплату нам переводили из… Ташкента — ведь центр руководимого Толстовым института находился там в эвакуации.
И с первых дней мы занимались наукой. Вокруг маленькой группы Толстова создался настоящий лицей. Все, кто был хоть немного близок к нашей специальности, приходили в этот запущенный, редко убиравшийся кабинет, чтобы читать и слушать научные доклады. Одним из первых поручений мне, как ученому секретарю, было составить график заседаний — еженедельных! Заявок на доклады было так много, что сразу оказались заполненными все отведенные для этого дни до самой весны. Послушав первый же доклад Толстова и последовавшие за ним прения, я понял, что придется оставить и резервные дни для тех случаев, когда одного заседания не хватало.
Толстов тогда только что защитил свою докторскую диссертацию «Древний Хорезм»[124]. В ней были «Addenda» — дополнения, каждое из которых — по сути дела, самостоятельное исследование по древней истории. Он был в расцвете своих творческих возможностей. Нельзя сказать, что приводило меня в больший восторг — наблюдение за полетом его мыслей или форма, в которую он их облекал. До тех пор я знал, что он археолог — и его этнографическая ипостась меня восхитила. Я слушал, буквально раскрыв рот и развесив уши, старался впитать как можно больше этих увлекательных гипотез, таких красивых и убедительных. Сергей Павлович и сам был увлечен изложением своих последних выводов и делал доклады с удовольствием. Как-то он даже сказал:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});