Тайная история Владимира Набокова - Андреа Питцер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Знаки и символы», опубликованные The New Yorker в мае 1948 года, посвящены судьбе русских евреев-беженцев в Америке. Муж и жена беспокоятся о сыне и спорят, забирать ли его из больницы. Молодой человек был еще ребенком, когда семья покинула Германию, где он боялся даже обоев (возможно, не без причины). Вскоре после переезда страхи мальчика усугубились настолько, что полностью отгородили его от людей. Родители сумели пережить все несчастья, от Октябрьской революции до гибели тети Розы, которую немцы убили вместе со «всеми, о ком она так волновалась». Они как-то справились с горем эпохи, но не могут оградить сына от ощущения обреченности, которое внушают ему даже облака и пальто. Для контраста с неутихающей тревогой, которой пропитан рассказ, родители выбирают для сына подарок: десять баночек разных фруктовых желе – айва, абрикос, кислица. Пока они разговаривают о том, чтобы забрать сына домой, и переживают, что он покончит с собой, прежде чем они успеют к нему приехать, отец с удовольствием рассматривает сияющие баночки – виноград, морская слива – и читает вслух названия с этикеток.
Все эти детали Набоков надергал из собственного опыта: его сыну тоже угрожал озлобленный мир, в котором антисемитизм взорвался Холокостом; в подарок ребенку родители покупают такие же баночки желе, какими Владимир и Вера угощали друзей и нянь Дмитрия. Во многом благодаря сочным, врезающимся в память образам и неожиданным сюжетам произведения кажутся самодостаточными, существующими как бы вне времени и пространства. Подобной иллюзии подвержены порой даже очень внимательные читатели набоковской прозы. Редко кто видит в ней другой, более глубокий уровень, где показано, как история ломает людей, превращая их в жестоких безумцев.
«Никак не могу взять в толк, – писал Уилсон Набокову в 1948 году, – как это тебе удается… делать вид, что можно писать о человеческих существах, пренебрегая всеми общественными проблемами. Я пришел к выводу, что ты с молодости воспринял слишком близко к сердцу лозунг fin de siècle[8] “искусство для искусства” и никак не можешь выкинуть его из головы. Скоро пришлю тебе свою книгу – возможно, она поможет тебе решить эту проблему».
Уилсон был блестящим, проницательным критиком – тем удивительней кажется его близорукость в отношении Набокова. Антисемитизм привел к гибели миллионов, заставив пересмотреть границы человеческой жестокости, и Набоков упорно возвращался к этой теме в англоязычных произведениях, которые читал Уилсон. Однако Владимир выражался обиняками, а Уилсон был настолько сосредоточен на других бедах человечества и способах их выражения в литературе, что нравственная компонента в творчестве первого оставалась для второго невидимой.
Антисемитизма в чужих произведениях Набоков не терпел. Александру Толстую он, как пишет Максим Шраер, отчитал за то, что в одном из ее романов показалось ему проявлением евреененавистничества, – притом что та очень помогла семье писателя при переезде в Америку. Он изменил мнение даже об «Улиссе» Джойса, ибо поток сознания теперь виделся ему «надуманной условностью», а еврейство Леопольда Блума казалось «слишком клишированным».
Через год после переезда в Корнель Набоков в рецензии на «Тошноту» Жан-Поля Сартра для The New York Times Book Review продемонстрировал, как, используя всего 600 слов, можно не оставить от произведения камня на камне. Расправившись в первом разделе с переводчиком, который напомнил ему стоматолога, из раза в раз выдергивающего не тот зуб, Набоков далее прошелся по самому Сартру, особенно хлестко припомнив тому абзац, изображающий еврейского композитора с кустистыми бровями и перстнями на пальцах за работой в манхэттенской высотке.
3В первые корнельские каникулы Набоков снова поехал кататься по Америке, делая в пути перерывы на охоту за бабочками. Дороги Монтаны, Юты, Вайоминга, Миннесоты, Онтарио, Алабамы, Аризоны, Орегона, Нью-Мехико, Колорадо и не только Владимир наблюдал с пассажирского сиденья, а их черный «Олдсмобиль» 1946 года выпуска милю за милей, до первых сумерек, вела Вера.
Просторам, открывавшимся взору Набокова, предстояло перекочевать в его новый роман. А пока, проникаясь красотой американских пейзажей, Владимир обращался к прошлому и писал автобиографию, которая в 1951 году вышла под заглавием «Убедительное доказательство». Оглядываясь назад, на довоенные годы во Франции и Германии, и дальше, на юность в России, Набоков разбивал историю своей жизни на главы, которые хоть и располагались в хронологическом порядке, но следовали каждая своей причудливой хронографии. В этой книге все его «идеальное» детство: знатное происхождение; крестьяне в загородном имении, радостно подбрасывающие отца в воздух; вынутые из стенного сейфа драгоценности матери – чтобы Володенька ими играл; десятки слуг; череда домашних учителей; многомиллионное наследство, потерянное в революцию; и летний роман – с французской любовью до изнеможения – на Лазурном берегу.
В большинстве своем главы автобиографии писались одна за другой и по мере готовности публиковались в The New Yorker. Но одна, о гувернантке Набокова, мадемуазель Сесиль Миотон, была написана на французском языке, когда Набоков еще жил во Франции. Возможно, этим объясняется, почему Mademoiselle досталась целая глава, а множество потенциально более значимых лиц оказались на обочине повествования.
Впрочем, как показывает глава о гувернантке, в смешении важного и неважного как раз и состоит ключевой аспект набоковского стиля. Набоков рисует Mademoiselle беспомощной перед проделками юных подопечных. У нее коричневые пятна на руках; она толстая, рассеянная, заносчивая, обидчивая, склонная к некоторой театральности. Одним словом, легкая добыча. Но из тонких штрихов, которыми автор мимоходом дополняет картину (отголосок неудачного романа, портрет Mademoiselle, на котором она предстает стройной молодой брюнеткой, совсем не похожей на себя зрелую, ее восхитительный французский), понемногу складывается иной образ. Он со всей отчетливостью проступает в конце главы: посетив бывшую гувернантку в Швейцарии, Набоков убеждается, насколько добрее она относилась к нему, чем он к ней.
Такие повороты на 180 градусов становились фирменным приемом Набокова. Ловушка – длинная парабола, едко-наблюдательная или изощренно-красивая – в последний момент захлопывается фразой, которая заставляет переосмыслить все прочитанное и осознать, что рассказчик попросту манипулировал читателем. Посвятив несколько страниц уморительным издевательствам над Mademoiselle, Набоков на прощание снимает шляпу перед «сияющим обманом, за который она ухватилась, чтобы я мог проститься с нею довольным своей добротой».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});