Весенний шум - Елена Серебровская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А Маша слушала теперь концерт с новым волнением, она слушала его вдвоем с тем человеком, вдвоем. То, что зал был, как всегда, набит людьми, не имело никакого значения: они делали что-то уже вместе, вдвоем, они слушали Бетховена.
Она снова обернулась, чтобы взглянуть на него. И увидела, как он приподнял левую руку и обнял за плечи сидевшую рядом с ним женщину. При всех! Женщина была маленького роста, голова ее доставала ему до плеча, и вид у него был в этот момент весьма покровительственный. Он ласково улыбнулся, нагнувшись чуть-чуть к своей соседке, что-то сказал ей шепотом.
— Откуда ты знаешь, что он холостой? — спросила Маша Геню Миронова.
— Однако… Тебя это стало интересовать всерьез? — Геня насмешливо улыбнулся. — Не бойся, холост, это точно.
— А это что за тетка с ним рядом?
Геня принялся рассматривать. «Тетка» видна была сбоку, не очень-то хорошо. Она была старше Константина Матвеича, это Геня заметил.
— Никогда не видел эту особу прежде, — сказал он встревоженно. — Какая-то старая выдра. Рада, что за ней молодой парень приударяет. Отвратительная карга.
Геня был настоящим товарищем, верным другом Маши Лозы, и из чувства солидарности к ней тотчас ожесточился против «карги». Геня уже не хотел видеть, что это далеко не объятия, что Константин Матвеич просто положил руку на спинку кресла этой дамы, может, ему так удобней сидеть… Геня кипел заодно с Машей.
Концерт кончился, зрители толпились у вешалки. Все почему-то торопились и мешали друг другу. Маша тоже спешила, не догадавшись отдать номерок Гене и обождать в стороне.
Хлынувшая толпа придавила ее к барьеру, ограждавшему вешалку. Кто-то позади нее старался ослабить этот напор, принимая его на себя.
Маша оглянулась — это был тот самый китаист.
Наверное, можно было сказать ему что-нибудь насчет давки, заговорить, познакомиться. Но могла ли это сделать Маша, у которой тотчас перехватило дыхание? Она вся еще была под впечатлением музыки, она наслаждалась всем, что дал ей неожиданно этот вечер. Заговорить она не могла. А сам он тоже не попытался.
Но, подавая своей даме пальто, он снова мягко обнял ее за плечи и вдруг произнес слово, которое вмиг сняло тяжелые чары, вмиг освободило Машу от мрачных сомнений. Подавая ей пальто, он сказал ласково:
— Поехали домой, мамуся!
Генька этого не слышал, и Маша не выдержала, шепнула ему абсолютно счастливым голосом:
— Это его мама! Здорово, а!
Именно о нем, именно об этом человеке продумала Маша все то время, пока сон летел от нее, не торопясь успокоить и дать отдых.
Было в нем что-то печальное и что-то детское, наивное, несмотря на возраст. Когда друзья шутили над ним, он улыбался совершенно беспомощно, он не нашелся ничего ответить, он был похож на большого младенца.
Если можно сравнить человека и радиостанцию, то этот человек, Константин Матвеич Добров был такой радиостанцией, позывные который очень слабы, еле слышны. Но Маша легко уловила эти очень слабые, затухающие сигналы, уловила их в его взгляде, в его беспомощном повороте головы. Она почувствовала, что именно она нужна здесь, именно ее зовут и ждут.
…В справочном бюро она узнала адрес Доброва и написала ему письмо. Написала сразу, без черновиков и исправлений. Она чувствовала, что обязана написать такое письмо, хотя и не совсем понимала, почему:
«Константин Матвеевич!
Я пишу Вам, хотя мы и не знакомы и связаны только тем, что слушали Бетховена вместе. Но и это немало в моих глазах.
Нам необходимо увидеться и говорить. В моем лице Вы не найдете чересчур счастливого и удачливого человека, но именно поэтому нам необходимо увидеться. Может быть, и Вы не станете жалеть об этом. Буду ждать Вашего телефонного звонка, прилагаю номер телефона. Звоните после трех.
Мария Лоза».
На следующий день он позвонил. Сразу после трех. В первый раз слышала она этот голос по телефону, — он показался ей необычайно красивым. Сейчас ей трудно было оценить объективно его красоту или голос, всё в нем нравилось ей.
Но и сейчас она шла в Ленинский парк на свидание с незнакомым человеком, не будучи слепой и оглохшей. Напротив, страх перед тем, что суждено ей увидеть в этом человеке, каков он именно как человек, по своим нравственным свойствам, по своему характеру, — этот страх делал ее строже, придирчивей, злее. Ах, не напрасно ли… Кто он такой, каков он? Скорей бы увидеть, скорей бы начать длинный, как можно более длинный и обстоятельный разговор о чем угодно, обо всем на свете.
Он ждал ее, прохаживаясь возле куста сирени, еще не распустившейся, еще сквозной. Он был в сером легком пальто, без головного убора. Темные волнистые волосы красиво блестели.
Увидев ее, он виновато улыбнулся, словно сейчас должен был держать ответ за какой-то свой промах. Эта улыбка делала его особенно милым.
— Здравствуйте, — первой сказала Маша, протягивая ему руку.
— Здравствуйте… Я получил ваше письмо… Вот оно. Я считаю своим долгом возвратить его вам. Такое письмо не должно попасть в руки посторонних, — и он передал Маше ее письмо.
— Я не думала об этом… Спасибо! Мы можем его тотчас порвать на мелкие клочки, — и она быстро порвала письмо. Крошечные кусочки белой бумаги медленно опускались на землю, словно мотыльки.
— Я не знаю, что вы подумали обо мне, прочитав это письмо, но мне казалось, что всякое ошибочное мнение можно исправить при личной встрече и разговоре.
— Я не подумал ничего плохого, — поспешил сказать Добров. — Я был вам благодарен, получив это письмо. Вы облегчили мне то, что я и сам хотел сделать.
Так начался разговор. А продолжался он долго-долго. Он рассказывал о своей профессии, о своем детстве, о городе Владивостоке, где прожил несколько лет, о китайской поэзии, о Маяковском, о разведении кактусов, об аэронавтах, о героях Заполярья, о Бетховене, о Ромен Роллане… Он читал стихи Блока и каких-то совсем незнакомых поэтов. Он читал стихи Киплинга о Маугли:
Неужели я женщиной был рожден и ел из отцовской руки?Мне снилось, что окружали меня сверкающие клыки…Неужели я женщиной был рожден и знал материнскую грудь…
В первый же вечер он с какой-то тревожной поспешностью рассказал Маше о том, что семь лет назад был исключен из комсомола за потерю бдительности. Это было еще в школе. Он дружил с пареньком, отец которого оказался каким-то мерзавцем, бывшим троцкистом или эсером.
— А вы не подавали снова в комсомол? — спросила Маша печально.
— А разве приняли бы? Нет, мне не пришло в голову.
На лице его не было растерянности. Видимо, он гордился тем, что раньше всего рассказал о себе всё плохое, сам рассказал, чтобы она знала. Не скрыл ничего. И если уж это должно ее оттолкнуть, так пускай сразу.
Ей было неприятно услышать такое о нем. Исключенный… Когда такая угроза нависла по недоразумению над ней, она активно воспротивилась, она решила бороться. Если бы пришлось, она дошла бы до ЦК. А этот: «а разве приняли бы?» Да, может, тебя и исключили-то напрасно? А ты смирился…
Но ведь жизнь впереди. Может, он проживет свою жизнь так, что его и в партию примут, и спасибо он услышит за свои труды. Его и сейчас считают способным и дельным человеком, он уже преподает даже…
Он был очень честен, — следовало ответить тем же. Маша рассказала о своей судьбе, о Зое. «У меня очень хорошие братья, они очень берегут меня», — сказала она, не распространяясь подробно о братстве лощей и «Лощине».
Он слушал как будто не очень внимательно. Со счастливой улыбкой поглядывал на нее, словно любовался, словно хотел похвастаться перед прохожими. Читал стихи и просил ее почитать тоже.
Весь вечер они ходили по парку, не касаясь друг друга, — он ни разу не взял ее под руку. Что-то отроческое было в его жестах, в его стеснительности, в том, что он держался на некотором расстоянии.