Набоков: рисунок судьбы - Эстер Годинер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Растворение героя в хороводе зеркал – кривых и не очень, чьих-то и своих –
в конечном итоге, так и не состоялось. И не в осадок выпало, а, возмутившись и
вскипев, восстало подлинное, глубинное, неустранимое «Я». Произошло превращение: Смуров изменил себя, не изменив себе. Он переосмыслил свою вечно бодрствующую зрячесть как данный ему – на счастье – Дар. Ему приходится – «так, чтобы вы все наконец поверили, жестокие, самодовольные» – об
этом что есть силы кричать, но этот крик – жизнеспособного новорожденного.
Теперь, когда мы узнали, что рамки романа обозначены криками души
героя – криком отчаяния на старте и криком счастья (девятикратным!) на фи-3 Там же. С. 197.
1 Там же. С. 250.
2 Там же.
153
нише, – попробуем, после первого прочтения, пройти эту дистанцию, отслеживая, по возможности, причины и симптомы этой метаморфозы. Ибо автор, проводя Смурова через череду образов, достойных изобретательности Протея, сам-то как в воду смотрит, но нам, как и в случае с Лужиным, диагноза не
называет. Следует также учесть, что мы читаем роман-воспоминание, оглядку
прорвавшего финишную ленточку – на себя же, едва не погибшего на старте.
«Странное воспоминание… Даже теперь, когда многое изменилось...» – легко
пропустить, не обратить внимания на это, сделанное как бы мимоходом, для
себя, замечание, а между тем речь идёт о том самом роковом событии в жизни
героя – встрече его с Кашмариным, когда «обрушилась … целая стена моей
жизни».1
«С этой дамой, с этой Матильдой, я познакомился в мою первую берлин-скую осень», – так, с места в карьер, начинает Набоков свой роман. Намеренно
пренебрегая удобством читателя, он не препоручает герою каких-либо верительных грамот – знакомство с ним происходит «как в жизни», постепенно, толчками, по тем или иным, в основном косвенным признакам. Б. Аверин
назвал такую поэтику «сверхреализмом».2
Но тем острее, вместе с «Я» «Соглядатая», мы переживаем застигнутый
нами как свидетелями момент его жизни – его только что устроили гувернёром
в русскую семью из Петербурга: «Я детей никогда не воспитывал, совершенно
не знал, о чём с детьми говорить, как держаться. Их было двое: мальчишки. Я
чувствовал в их присутствии унизительное стеснение».3 Эти дети «вели счёт»
папиросам своего попечителя, и их «ровное любопытство» и «ясный взгляд»
повергали его в такое состояние, что у него дрожали руки и он «ронял пепел
себе на колени», что так же прицельно отслеживалось тем же «ясным взглядом». К родителям этих детей (а таких детей у интеллигентных родителей не
бывает) захаживала часто в гости Матильда – «разбитная, полная, волоокая
дама». «И вот, поворачивая так и сяк моё плохонькое счастье, я дивлюсь, я жалею себя, я чувствую уныние и страх. В самом деле: человеку, чтобы счастливо существовать...» – и далее следует тот самый пассаж, в котором крик души: обнажённая зрячесть «Я» протагониста объявляется несовместимой с возможностью счастья.4 «И я был так одинок». Матильда, отмечает он, «конечно, бы-ла не в счёт». «Таким образом, – следует вывод, – всем своим беззащитным
бытием я служил заманчивой мишенью для несчастья».5
1 Там же. С. 203.
2 Аверин Б. Дар Мнемозины. С. 277.
3 Набоков В. Соглядатай. С. 199.
4 Там же. С. 201.
5 Там же. С. 201-202.
154
Что и говорить – счастье у нашего героя действительно «плохонькое», и
опасения его, как очень скоро выяснится, обоснованы. Однако причиной тому –
не только и даже не столько исключительно тонкие рецепторы его рефлексирующего «Я», а те самые «притязания истории», которые его автор, писатель
Набоков, всю жизнь – воинственно и попеременно – то игнорировал, то трети-ровал, а то и яростно обличал. Ведь очевидно, что не будь революции и эмиграции, то есть «притязаний истории», жил бы себе герой в Петербурге, дома, с родителями, учился бы дальше в университете, имел бы сокурсников, приятелей, свой круг, и вряд ли нуждался бы в занятиях репетиторством; а если бы
даже нуждался, то нашёл бы себе что-нибудь получше, чем семью откровенных торгашей. В Берлине же он под тройным прессом: чужой страны, русской, но чуждой среды и личного одиночества. Немудрено, что, возвращаясь под
утро «через пустыню города» от случайной в его жизни женщины, он «воображал человека, потерявшего рассудок, оттого что он начал бы явственно
ощущать движение земного шара».1
Автор, в предисловии утверждающий, что его «никогда не занимали социальные вопросы», тем не менее наделяет своего повествователя подозрительно точным диагностическим «оком»: «беззащитное бытие», полагает он, сделало его «мишенью для несчастья. Оно и приняло приглашение».2 Грамот-ность такого вывода подтвердил бы любой социолог. Несчастье явилось в облике Кашмарина, ревнивого мужа Матильды. Уже по тому, чем в это время
занимал своих подопечных молодой гувернёр, можно понять, насколько он
неуместен и беспомощен в этом доме. Этим мальчишкам, у которых было
«странное, недетское тяготение к экономности, гнусная какая-то хозяйствен-ность», он, не смея в сумерках включить свет, «спотыкавшимся голосом» читал «Роман с контрабасом», «тщетно пытаясь их развеселить и чувствуя стыд
за себя и за